Страница 4 из 113
— Уж будь покоен, кем-нибудь да стал бы, голова пока варит, не то что у тебя!
— Нет, скучища с тобой зеленая, — махнул рукой Бричкин.
После Новосибирска потянулась тайга. Запахло сосновой смолой. Ели стояли пышные, в шубах из хвои. У молодых елок виднелись веточки, похожие на крестики. «Так-так-так, так-так-так», — отстукивали колеса. Рассветы были туманные, ледяные. Клумбы лежали обмороженные, черные, как следы больших костров. Жиденькая алая заря освещала голубой иней на ломкой, остекленевшей траве.
Бричкин приникал к окнам, высовывался в двери, выскакивал на каждой остановке. Поезд затормозил около семафора. Бричкин спрыгнул и побежал по крутому берегу вниз, гремя ведром. Галя за ним.
Прозрачная Ангара бурлила, делая плавный поворот, слегка дымилась около острова. Бричкин сложил ладони ковшиком, с удовольствием напился ледяной, вкусной воды и зачерпнул полное ведро. Вода была такой прозрачной, что ведро казалось пустым. Галя с хохотом обрызгала Бричкина, шумно умылась. Лицо ее раскраснелось.
— Умойся и ты! Сажу з носа соскобли! — закричала она и, нагнув голову Бричкину, принялась плескать ему в лицо. — Теперь внукам будешь гутарить: я умывался в Ангаре!
— Эх, то ли мы еще увидим в жизни! — завопил Бричкин и брызнул на нее.
Паровоз загудел, Галя бросилась наверх, к вагонам, Бричкин за ней, но, вспомнив о ведре, вернулся. Поезд уже тронулся, когда он подбежал к подножкам.
— Швыдче, швыдче, — кричала испуганная Галя, — от дурный!
А потом они сидели в купе у Гали и восхищенно смотрели, как бурно и весело Ангара вырывалась из Байкала. Байкал плескался и сверкал в огромной чаше, края у которой — большие сопки, заросшие лиственницами.
— Эх, и места же, — Бричкин приникал к окну, — проезжаешь Волгу и думаешь: «Вот здесь бы пожить», подкатишь к Уралу: «Не-ет, — думаешь, — лучше здесь», а теперь вот думаю, что интереснее Байкала, пожалуй, и не отыщешь места. Так, наверное, и не решу, где бросить якорь. Всюду хочется пожить.
Галя молча смотрела на чешуйчатые стволы сосен, и ей тоже захотелось пожить и здесь, и на Ангаре, и на родной Украине.
— Дай я тоби пришью пуговку на рубашке, — тихо проговорила она.
Бричкин отыскал в кармане пуговицу. Галя вынула иголку с ниткой, воткнутую в подкладку берета, и принялась тщательно пришивать ему на груди пуговицу, а он боялся шевельнуться. Когда же она, откусывая нитку, прижалась к его груди лицом, он перестал дышать и, если бы еще миг, то, наверное, задохнулся бы. Против своей воли, он тронул ее волосы и увидел, как вспыхнуло ухо, иголка с перекушенной ниткой упала на колени, а Галя все не отнимала лица…
Поезд грохотал в тоннелях, пыхтел среди сопок и лесов, забрался на Яблоновый хребет. Студеный ветер качал сосны, желтые лиственницы. Воздух был чист и свеж, как первый снег. Сверкало солнце. Сзади поезд подталкивался вторым паровозом; когда стали спускаться вниз, к Чите, тормоза зашумели так, словно большущее точило оттачивало огромные ножи.
Перед Читой вагон наполовину опустел.
Бричкин и Полынин убирали постели, поднимали полки, сметали сор, и Бричкину стало грустно расставаться с пассажирами. Он уже к ним привык за эту длинную дорогу.
Полынин с нетерпением поглядывал в окно: да скоро ли эта Чита! Он забежал в купе, воровато оглянулся, быстро налил стакан водки, опрокинул в рот. Хотелось заглушить тревогу, нетерпение, злость на эти бесконечные пространства, на этого дурака Бричкина. Ходит, скалит зубы, липнет к девке, словно уже деньги положил в карман. Ну, вот она и Чита, наконец-то! Теперь еще столько же обратно ехать. Потерпи-ка!
Пассажиры и носильщики в белых фартуках несли чемоданы, узлы.
— До свидания, товарищ Бричкин, счастливо доехать! — крикнули молодожены, а про Полынина и забыли…
Поезд отправлялся обратно в Москву через двенадцать часов. Вся поездная бригада сходила в баню, а потом разошлись кто куда.
Бричкин и Галя бродили по городу, зашли в кино. Возвращаясь в вагон, усталый, но веселый Бричкин усмехнулся про себя: «А все-таки любопытно, кто же выиграл — я или он?»
Обратный путь показался длинным, и Бричкин мысленно подгонял поезд…
Перед Москвой Полынин не находил себе места. Бричкин плюнул и принялся один приводить вагон в порядок.
Наконец поезд остановился. Лил дождь. Все цветы на клумбах почернели, полегли, и только горделиво стояли под дождем лиловые, белые георгины и астры.
Полынин скрылся быстро и незаметно.
— Словно жулик, — выругался Бричкин, — а ну его, всем уже намозолил глаза, — и пошел домой, к старушке, у которой жил на квартире.
Войдя за ширму, он, не снимая мокрой шинели, сел на корточки и выдернул из-под кровати чемодан. Под рубашками и носовыми платками торопливо отыскал пачку облигаций, бережно вытащил из бумажника засаленный клочок газеты и проговорил охрипшим голосом:
— Любопытно!
Так, сидя на корточках, Бричкин и проверил облигации, а потом толкнул чемодан под кровать:
— Эх, мимо! Напрасно ты бесился, Полынин, твое это счастье.
И долго еще сердито шагал из угла в угол и что-то бурчал. Только вечером, сходив в баню, он немного успокоился и махнул рукой, подумав: «Ничего, всякое бывает…»
Бричкин переоделся, вышел на сверкающую огнями улицу и направился к Гале.
Ночные сторожа
В Нальчике зацвел парк. Если взглянуть с горы, он лежит на земле, как белое облако.
Яблоня и алыча сплетают над Ефимом лохматые белые ветви. Сквозь них просвечивает луна. По всему парку раздается шепот, тихий смех и вспыхивают огоньки спичек, зажатые в ладонях. В зарослях цветущего боярышника поет девушка, поет странно: то очень громко, то очень тихо, и кажется Ефиму — то она рядом с ним, то далеко.
Ефим сердито прислушивается, приглядывается.
Он тяжелый, коренастый, в ватнике, в сапогах, смазанных дегтем. Лицо крупное, усатое. Из-под козырька, переломленного посередине, сверкают красивые угрюмые черные глаза. В серой, как железо, руке зажата большая сучковатая палка.
Невдалеке слышится шум ветвей, звон гитары, шепот.
— А, проклятые, погибели на вас нет! — бормочет Ефим и, сжимая палку, крадется. Он пробирается под ветвями почти на четвереньках. Утром прошел дождичек, и мокрые ветви мягко шлепают по усатому лицу. Ефим высовывает голову из кустов, замирает по-охотничьи.
На полянке в молоденькой, тонкой, как ниточки, траве стоят двое.
Девушка — вся в белом. Лицо при луне бледное, волосы взлохмачены, глаза ничего не видят, а по губам скользит задумчивая улыбка. Будто спит девушка и видит необыкновенный сон.
У парня козырек лихо торчит вверх, пиджак наброшен на плечи, рукава рубашки подсучены до локтей. На лоб гроздью сваливается кудрявый чуб. Смеется парень. В руке гитара с лентами. «Красив, собака!» — думает Ефим.
Парень целует девчонку, пиджак сползает в траву.
— Любишь? — шепчет девушка.
— А как же иначе? Раз целую — значит, люблю, — задумчиво отвечает парень. — Днем ты стрижешь да бреешь, ворчишь на клиентов. Простая. Все как полагается. А вот сейчас гляжу — русалка, да и только. Другая, непонятная.
— Да и ты тоже другой, чудак!
Она порывисто обхватывает его за шею. Тут Ефим видит в руке у нее белый букет из веток алычи.
— А, чтоб вам ни дна ни покрышки! — орет он и медведем вываливается из кустов.
Парень поднимает пиджак и, схватив за руку девушку, бросается в пахучую чащу. Раздается треск, удаляющийся смех и треньканье струн.
— Носит вас тут нечистая сила, окаянных! — кричит Ефим. — Весь парк переломают! Аллей вам мало?
Ефим, чертыхаясь, выбирается на дорожку. К нему подходит Варвара, дородная, высокая, со смуглым горбоносым лицом горянки, — отец у нее кабардинец. Двигается она плавно, с достоинством. На ней длинный старенький плащ из парусины.
— Что-то вы уж очень обижаете ребят, Ефим Михайлович, — говорит она с укором, — пусть себе гуляют. Их пора. Весна белая на земле. А вы — грубо. Нехорошо это. Я вот хожу, сторожу да любусь ими.