Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 79 из 130

Он повторил все эти знакомые пожелания периода, когда он еще стоял за реформы. Только в один пункт он внес изменение — а именно в требование «настоящей свободы выборов». В этом пункте, однако, он столкнулся с дилеммой: отверг принцип однопартийности, но не выступал за абсолютную свободу партий. Возвращаясь к формуле до 1921 года, он говорил о «возрождении свободы советских партий», т. е. партий, «стоявших на платформе Октябрьской революции». Но кто будет определять, которые из них «советские партии», а которые — нет? Например, будет ли разрешено меньшевикам пользоваться благами «возрожденной» свободы? Он оставил эти вопросы нерешенными, несомненно, потому, что считал, что их нельзя решить заранее, в отрыве от обстоятельств. Подобным же образом он проявлял осторожность в вопросе о равенстве при дискуссиях: он не говорил ни о какой «отмене» «буржуазных норм распределения» — их надо было сохранять, но только «в пределах строгой необходимости»; и их надо делить постепенно, «с ростом общественного благосостояния». Политическая революция, таким образом, оставляла некоторые привилегии менеджерам, администраторам, спецам и квалифицированным рабочим. То, что он предлагал, это резкое сокращение, но не уничтожение бюрократических и управленческих привилегий.

Свыше четверти столетия прошло после появления этой формулы, а его программа осталась актуальной. И большинство ее идей вновь появилось в постсталинистском реформаторском движении. Но тут надо задать вопрос: настаивая на необходимости политической революции в СССР, не был ли Троцкий слишком догматичен в своем мнении о перспективе и не против ли своего же совета дал «слишком законченное определение незаконченному процессу». Из содержания «Преданной революции» ясно, что он не видел шанса для какой-либо реформы сверху, и действительно при его жизни и в оставшуюся часть сталинской эры этого шанса не было. Но в то время и в Советском Союзе не было шанса для какой-либо политической революции. Это был период тупика: было невозможно ни связать, ни развязать гордиев узел сталинизма. Любая программа перемен, будь она революционная либо реформистская, была иллюзорна. Но это не могло помешать таким бойцам, как Троцкий, заниматься поиском выхода. Он, однако, искал внутри замкнутого круга, который начали разрывать лишь потрясшие мир события много лет спустя. Когда это случилось, Советский Союз отошел от сталинизма через реформы сверху в первой инстанции. Что породило реформу, это именно те факторы, на которые ставил Троцкий: экономический прогресс, культурный рост масс и конец советской изоляции. Разрыв со сталинизмом мог быть лишь постепенным, потому что в конце сталинской эры не существовало и не могло существовать политической силы, способной и желающей действовать по-революционному. Кроме того, сквозь все первое десятилетие после Сталина «снизу» не возникло ни одного автономного и четкого массового движения даже за реформы. Поскольку сталинизм стал национальным и интернациональным анахронизмом, а разрыв с ним стал для Советского Союза исторической необходимостью, правящая клика сама была вынуждена взять на себя инициативу разрыва. Таким образом, по иронии истории сталинские эпигоны начали ликвидацию сталинизма и тем самым вопреки самим себе выполнили часть политического завещания Троцкого.[91]

Но могут ли они продолжить и завершить этот труд? Или все еще необходима политическая революция? Перед лицом этого шансы на революции все еще были такими же слабыми, какими они были в дни Троцкого, в то время как возможности реформы были куда более реальными. Условия для любой революции, как говорил когда-то Ленин, таковы: а) «верхи» не в состоянии править по-старому, б) «низы» при своей нищете, отчаянии и возмущении отказываются дальше жить по-старому, в) есть революционная партия, нацеленная и способная использовать свой шанс. Эти условия вряд ли материализуются в стране с жизнестойкой и расширяющейся экономикой и с растущим уровнем жизни, когда массы, имея беспрецедентный доступ к образованию, видят перед собой перспективы непрерывного общественного прогресса. В такой нации любой конфликт между народными чаяниями и эгоизмом правящей группы, конфликт, при котором советское общество все еще трудится, скорее даст начало давлению за непрерывные реформы, чем приведет к революционному взрыву. Поэтому история все еще может оправдать того Троцкого, который в течение двенадцати — тринадцати лет боролся за реформы, чем того Троцкого, которые в свои последние пять лет проповедовал революцию.

Однако это может быть лишь предположительным заключением. Проблема бюрократии в рабочем государстве в самом деле нова и сложна, так что оставляет мало места для уверенности или вообще не оставляет. Мы не можем заранее определить, как далеко может зайти бюрократия в отказе от привилегий, какую силу и эффективность может обрести народное движение за реформы при однопартийной системе и может ли «монолитный» режим постепенно раствориться и трансформироваться в такой, который позволяет свободу выражения и собраний на социалистической основе. Насколько социальная напряженность, присущая «примитивному социалистическому накоплению», смягчается или ослабляется, когда это накопление теряет свой примитивный, насильственный и антагонистический характер? До какой степени рост народного благосостояния и образования разрешает противоречия между бюрократией и народом? Только опыт, в котором может оказаться больше сюрпризов, чем снилось любому философу, может дать ответ. В любом случае, нынешний писатель предпочтет оставить окончательное суждение по идеям Троцкого о политической революции историку следующего поколения.

Здесь следует упомянуть о ревизии Троцким своей концепции советского термидора в «Преданной революции». Ранее были описаны страсти и волнения, которые пробудила эта трудная для понимания аналогия в большевистской партии 20-х годов. И надо сказать, это был тот случай, когда le mort saisit le vif.[92] Примерно через десять лет мы находим Троцкого под норвежской деревенской крышей продолжающим борьбу с французским фантомом 1794 года. Мы помним, что, пока он стоял за реформы в Советском Союзе, он отвергал мнение, которого поначалу придерживалась «рабочая оппозиция», что русская революция уже склонилась к фазе термидора или посттермидора. Термидор, возражал он, был опасностью, которой обременена сталинская политика, но это еще неустановившийся факт. Он все еще защищал эту позицию как против друзей, так и против врагов в первые годы своего изгнания. Но, решив, что оппозиция должна стать независимой партией, он опять передумал и заявил, что Советский Союз давным-давно живет в послетермидорианскую эпоху.

Он признавал, что эта историческая аналогия больше затуманила мозги, чем просветила их, и все же продолжал обдумывать эту тему. Они с друзьями, утверждал он, совершили ошибку, считая, что термидор равносилен контрреволюции и реставрации, и, совершив такое определение, они были правы, настаивая на том, что в России не произошло никакого термидора. Но это определение было неверно и неисторично: первоначальный Термидор был не контрреволюцией, а всего лишь «фазой реакции внутри революции». Термидорианцы не уничтожали социальной базы французской революции, новых буржуазных общественных отношений, которые оформились в 1789–1793 годах, но на этой основе они построили свою антинародную власть и подготовили сцену для Директории и империи. Сопоставимое событие произошло в Советском Союзе еще в 1923 году, когда Сталин подавил левую оппозицию и установил свой антипролетарский режим на социальном основании Октябрьской революции. Все время видя перед собой календарь французской революции, Троцкий продолжал утверждать, что сталинское правление обрело бонапартистский характер, что Советский Союз живет под его Директорией. В пределах этой перспективы опасность реставрации представляется слишком реальной — во Франции двадцать лет прошло между Термидором и возвращением Бурбонов; и призыв Троцкого к новой революции и возвращению к советской демократии эхом отвечает на клич, поднятый заговором равных за возвращение к Первой республике.





91

В своей книге «Россия после Сталина» (1953) и во многих статьях, опубликованных как раз в конце сталинской эры, я подчеркивал это обстоятельство. Американские троцкисты тогда посвятили целый выпуск своего теоретического органа «The Fourth International» (зима 1954 г.) теме «Троцкий или Дойчер», а их лидер Джеймс П. Кеннон категорически осудил меня как «ревизиониста» и как «Бернштейна троцкизма». Мой грех заключался в том, что я предсказал, что через несколько лет не будет шансов для «политической революции» в СССР и что начинается период «реформ сверху». Я базировал свое мнение, между прочим, на том факте, что уничтожение всякой оппозиции, особенно троцкистской, оставило советское общество аморфным, нечетким и неспособным на «инициативу снизу». Парадоксально, что троцкисты на Западе настолько были не информированы об этих последствиях уничтожения троцкистов (и других антисталинских большевиков) в СССР.

92

Мертвый хватает живого (фр.).