Страница 8 из 13
//Sorrente m'a rendu mon doux rêve infini.
Чуткое ухо понимает прелесть этой плавной грезы, повторенной четыре раза и как бы уносящей вас на своей волне в беспредельность, подобно тому, как перо чайки несется синей волной Неаполитанского залива.
Частые аллитерации встречаются и в прозе Бомарше, и скальды часто прибегали к ним. Эти тонкости, без сомнения, покажутся ничтожными утилитаристам, прогрессистам и практикам или просто рассудительным людям, которые думают, подобно Стендалю, что стих — ребяческая форма, годная для первобытных веков, и требуют, чтобы поэтические произведения писались прозой, как то приличествует рассудительной эпохе. Но эти подробности делают стихи хорошими или плохими и решают вопрос: поэт ли их автор или нет.
Многосложные, длинные слова очень нравятся Бодлеру, и из трех или четырех таких слов он часто составляет стихи, которые кажутся безмерными и вибрирующий звук которых замедляет ритм. Для поэта слова сами по себе помимо того смысла, который они выражают, обладают особенной, им лишь свойственной красотой и ценностью, как драгоценные камни, еще не отшлифованные и не оправленные в браслеты, ожерелья или кольца; они восхищают знатока, который их рассматривает и разбирает в маленьком сосуде, где они убраны, как это делает ювелир, оценивающий драгоценности. Есть и среди слов алмазы, сапфиры, рубины, изумруды и другие, светящиеся, как фосфор от трения, и немалого труда стоит их выбрать.
Эти великие александрийские стихи, о которых мы говорили выше, умирающие на морском берегу спокойной и глубокой зыбью волны, прибывшей из открытого моря, разбиваются иногда бешеной пеной и высоко взметают свой белый дым на какой-нибудь дикий и угрюмый утес, чтобы опять рассыпаться затем горьким дождем. Стихи восьмисложные резки, сильны, отрывисты, как удары плеткой, они жестоко хлещут злую совесть и лицемерную условность.
Они годятся также и для передачи мрачных причуд; автор заключает в этот размер, как в рамку черного дерева, ночные виды кладбища, где во мраке сверкают видящие во тьме зрачки сов, а за зеленовато-бронзовой сетью тисовых дерев скользят привидения, воры, опустошители могил и похитители трупов. Восьмисложными стихами он описывает также зловещие небеса, по которым катится над виселицами луна, больная от заклинаний Канидий; он описывает холодную скуку умершей, для которой ложе разврата заменил гроб и которая грезит в своем уединении, покинутая даже червями, содрогаясь от капель ледяного дождя, просачивающегося сквозь доски ее гроба, или показывает нам в многозначительном беспорядке увядшие букеты, старые письма, ленты и миниатюры рядом с пистолетами, кинжалами и флаконами лауданума, комнату жалкого влюбленного, которого во время его прогулок с презрением посещает насмешливый призрак самоубийства, потому что даже сама смерть не может его исцелить от его низкой страсти.
От формы стихов перейдем к канве стиля. Бодлер переплетает шелковые и золотые нити с жесткими и крепкими нитями пеньки, как в тех восточных тканях, в одно и то же время пышных и грубых, в которых самые нежные украшения с чарующей причудливостью разбегаются по грубой верблюжьей шерсти или по полотну, столь же жесткому на ощупь, как паруса барки. Самая кокетливая, даже самая драгоценная изысканность сталкивается с дикой похотью; и из полного опьяняющих ароматов и сладостно-томительных бесед будуара мы попадаем в грязный кабак, где пьяницы, мешая кровь с вином, ударами ножа оспаривают друг у друга какую-нибудь уличную Елену.
«Цветы зла» — лучший цветок в поэтическом венке Бодлера. В них прозвучала его оригинальная нота, и он доказал, что можно и после неисчислимого количества стихотворных томов, которые, кажется, исчерпывают самые разнообразные темы, выдвинуть на свет нечто новое и неожиданное, и для этого нет надобности отцеплять с неба солнце и звезды или развертывать всемирную историю, как на какой-нибудь немецкой фреске.
<…>
Кроме «Цветов зла», переводов из Эдгара По, «Искусственного рая», «Салонов» и критических статей, Шарль Бодлер оставил целую книгу маленьких поэм в прозе, помещавшихся в разное время в газетах и журналах, которым скоро наскучивали эти тончайшие шедевры, не интересовавшие вульгарного читателя; это принудило поэта, благородная настойчивость которого не шла ни на какую сделку, вверить следующую серию их форме, более рискованной, но зато и более литературной. В первый раз эти вещи, разбросанные повсюду и почти безнадежно растерянные, были собраны в один том, который будет не последней заслугой поэта перед потомством.
В коротком предисловии, обращенном к А. Уссе, Бодлер говорит о том, как ему пришла мысль прибегнуть к этой форме, представляющей собой нечто среднее между стихами и прозой.
«Я хочу вам сделать маленькое признание. Перелистывая, по крайней мере, в двадцатый раз знаменитый цикл «Ночной Гаспар» Алоизия Бертрана (книга, известная вам, мне и некоторым из моих друзей, не имеет ли полного права быть названа знаменитой?), я задумал сделать попытку в подобном же роде и приложить к описанию современной жизни, или, если хотите, данной, современной и отвлеченной жизни способ, который он применил к изображению жизни древней, столь необычно красочной.
Кто из нас не мечтал в приливе честолюбия о чудесах поэтической прозы, музыкальной без ритма и рифмы, достаточно гибкой и цепкой, чтобы приспособиться к изображению лирических движений души к переливам грез, к скачкам сознания?» Нечего говорить, что «Маленькие поэмы в прозе» совершенно не похожи на «Ночной Гаспар». Сам Бодлер заметил это тотчас же, как начал свою работу и отметил этот случай, которым всякий другой, может быть, возгордился бы, но который мог только глубоко огорчить ум, считавший высшей честью поэта выполнение именно того, что было предположено. Очевидно, Бодлер всегда желал волей направлять вдохновение и ввести в искусство нечто вроде непогрешимой математики. Он порицал себя за то, что произвел иное, чем предполагал, хотя бы это и было, как в данном случае, оригинальное и сильное произведение.
Наш поэтический язык, надо в этом признаться, несмотря на энергичные усилия новой школы сделать его более гибким и пластичным, совсем не годится для описания редких и случайных деталей, особенно когда речь идет о предметах современной жизни, как простой, так и пышной. Не' боясь, как прежде, называть вещь ее собственным именем и не любя перифраз, французский стих отказывается, по самому своему строению, от выражения значительных особенностей, а если и пытается ввести их в свои узкие рамки, то скоро становится жестким, шероховатым и тяжелым. «Маленькие поэмы в прозе» очень кстати возместили этот пробел и при этом в такой форме, которая удовлетворяет условиям самого утонченного искусства и при которой каждое слово должно быть раньше взвешено на весах, более чувствительных, чем весы «Весовщика золота» Квинтена Мессейса, потому что оно должно иметь цену, вес и звук. Бодлер обнаружил целую новую сторону своего таланта — драгоценную, тонкую и причудливую. Он схватил и уловил нечто не поддающееся выражению, передал беглые оттенки, занимающие среднее место между звуком и цветом, мысли, похожие на мотивы арабесок или на темы музыкальных фраз. Не только физическая природа, но и самые тайные движения души, капризная меланхолия, галлюцинирующий сплин, полный неврозов, — прекрасно переданы этой формой. Автор «Цветов зла» извлек из нее поразительные эффекты, и иногда удивляешься, каким путем язык достигает той резкой ясности солнечного луча, который в голубой дали выделяет башни, развалины, группу деревьев, вершину горы, благодаря чему получают изображение предметы, отказывающиеся от всякого описания и до сих пор не разрешавшиеся словами. Едва ли не большая слава Бодлера в том, что он дал возможность ввести в речь целый ряд предметов, ощущений и эффектов, которым не дал названия Адам, великий номенклатор. Ни один писатель не может претендовать на большую честь, чем такое признание, а между тем тот, кто написал «Маленькие поэмы в прозе», бесспорно заслужил его.