Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 36



Достойно, главное, достойно

любые встретить времена,

когда эпоха то застойна,

то взбаламучена до дна.

Достойно, главное, достойно,

чтоб раздаватели щедрот

не довели тебя до стойла

и не заткнули сеном рот.

Страх перед временем – паденье.

На трусость душу не потрать,

но приготовь себя к потере

всего, что страшно потерять.

Но если все переломалось,

как невозможно предрешить,

скажи себе такую малость:

«И это можно пережить…»

Эти шестнадцать строк были, таким образом, все-таки некоторой попыткой программы социального поведения, и я, право, удивляюсь, как они могли быть напечатаны в 1978 году – мне почему-то кажется, что их непросто было бы напечатать и сейчас…

Соединение поэтического и социального должно было, вследствие превышения критической массы, вызвать в Иванове взрыв, и вызвало.

Первый ответный залп по «Авроре» сделал работавший в то время 1 секретарем Ивановского обкома КПСС Виктор Клюев. На информационной встрече идеологического актива области 17 января 1979 года он, по позднейшему сообщению «Плачущего гегемона», сурово заметил: «Осмысливать настоящие жизненные явления и измышлять их во сне – вещи разные».

Это разгромное выступление, вызвало, разумеется, противоположный эффект: весь идеологический актив кинулся раздобывать «Аврору», ставшую вмиг сверхдефицитной, и стихи Евтушенко переписывались, заучивались наизусть, перепечатывались на машинке, ксерокопировались, ротапринтировались, перефотографировались… Пусть будущий ивановский историк отметит это время как начало ивановского самиздата, когда к 169000 центрального тиража «Авроры» прибавилось несколько тысяч тиража местного.

И это был не единственный вид творчества масс, который пробудила литературоведческая речь первого секретаря.

Спустя некоторый срок одним из ответных творений стало выступление в «Плачущем гегемоне» его редактора Владимира Кулагина, занявшее половину полосы 95-го номера газеты и потеснившее даже традиционное обсуждение бестселлера тех лет «Целина» – подобно тому как Глазунов вытеснил в художественном музее мумию. Если Владимир Клюев давал стихотворению общую оценку, то Владимир Кулагин шел дальше. Евтушенко был дан бой по всем пунктам: объявлялось, например, что в своей давней поэме «Ивановские ситцы» «святое для всей России слово «Иваново» он рифмует со словами «пьяново», «рваново», «надуваново», по существу ставит между ними знак равенства»; что картина быта и нравов поезда № 662 «нетипична»; что «область и страна хорошо знают и любят других камвольщиц»; что бабушка с баночкой кофе «карикатурна»; что командированный вез никакой не «мусор», а «планы обновления наших полей в свете постановлений партии и правительства», – отлуп, как говаривал дед Щукарь, был полнейший.

Единственным неоспоренным тезисом Евтушенко остался, кажется, лишь тезис о грудастости ивановских камвольщиц: подозреваю, что Владимир Кулагин, конечно, видел за этим неприличный, сексуально-прозападнический намек, но все же не решился выставить антитезу об антигрудастости – как не соответствующую народному типу телосложения. Спорить с Евтушенко в этом вопросе было щекотливо, а все редакторы щекотки боятся.

Другим откликом было стихотворение анонимного автора, начавшее бурное хождение по рукам горожан и известное под названием «Ответ Евгению Евтушенко», уже своим заголовком как бы намекающее на возможность в наше суровое время продолжения стихотворно-эпистолярного жанра (ивановский стихотворец – московскому мэтру) или даже провоцирующее Евтушенко на очередной полемический выпад. Заранее прошу прощения за обильное цитирование, но оно совершенно необходимо: достать ныне «Ответ» гораздо сложнее, чем подшивку «Авроры» или «Плачущего гегемона».Композиционно «Ответ Евтушенко» делился на две части, констатирующую и полемизирующую, причем основная, констатирующая, была написана слегка хромающим пятистопным ямбом, который нередко использовал (хотя и без хромоты) Александр Пушкин для создания шедевров лирики – например, «Я вас любил, любовь еще, быть может…» Вначале неизвестный литератор констатировал расклад сил:

Смотрю на строки, что с таким гореньем

Евгений Евтушенко написал,

которые с не меньшим вдохновеньем

на партактиве Клюев изругал.

За что ругал – мне не совсем понятно:

что здесь пасквильного и кто из них неправ?

Пасквильного, по мысли автора «Ответа», и впрямь не было, ибо когда голодает страна – это трагедия, а не пасквиль, в доказательство чего в следующих четырех строках давал развернутое описание ивановской жизни, нищей и сирой, но завершал его на контрапункте, оптимистично и в мажоре:

Вот в Ярославле, говорят, соседнем,

за молоком – так в пять утра встают,



а мясо – может, врут, но только в среднем

по килограмму в год всего дают.

А Кострома совсем оголодала…

Да что и говорить, неплохо мы живем… —

и за этим «мы» стояли непереводящиеся в Иванове утки и пельмени, а также укор к мастеру: уж если ивановцы способны в своей жизни видеть светлые стороны, то не Евгению Александровичу жаловаться за них. И аноним переходил от скрытой иронии к иронии менее скрытой:

Зачем же патриотом притворяться,

шуметь, кричать, в грудь кулаком стучать,

змеей шипеть и по углам шептаться?

Достал – и съел. И много не болтать, —

после чего пятистопный неспешный ямб заменялся четырехстопным, употреблявшимся Пушкиным для послания «Во глубине сибирских руд», и неизвестный стихотворец указывал на беды, которые могут последовать от разговоров во весь голос:

Ты, Женя, говоришь: «достойно»,

когда крушится все кругом,

а сколько было их, достойных,

в тридцать седьмом? тридцать восьмом?

Так как «достойно»? Где решенье?

Давно народ в набат не бил?

«Храните гордое терпенье?»

Об этом Пушкин говорил…

А завершался «Ответ» опять-таки ироническим советом Евгению Евтушенко подобных стихов не писать, поскольку столичная безопасность не чета ивановской реальности:

Поэтому не трогай душу,

ведь ты поэт, и не понять,

что я почти совсем не трушу —

свободу жалко потерять, —

чуть забегая вперед, скажу, что как в воду глядел безымянный автор!..

Но пока все было спокойно, и только листки с «Ответом» носились туда-сюда по Иванову, размножаясь со скоростью мушки дрозофилы. Эти чуждые генетические штучки должны были непременно аукнуться, но тогда все только перекрикивались, и я сам в один прекрасный день раздобыл разом три списка «Ответа»: один – в комитете комсомола своей школы, второй – в редакции «Плачущего гегемона» (там его распечатывало в пять закладок все машбюро), а третий принес из института мой отец, заметивший, что есть во всех этих самодельных ответах что-то непрофессиональное, но пушкинское… лермонтовское… что-то от зари отечественной бесцензурной литературы.

Два листка я пустил в множительный оборот, а третий зачитывал кому ни попадя, одноклассникам и старшим приятелям, давал, кажется, кому-то из учителей, и чувствовал себя – скажем так – «частицей общего дела», какого именно – ей-богу, тогда бы я не ответил.

Все прекратилось в один день (забавно, что неофициальная информация доходит до всех единовременно, будто копится-копится за плотиной, а потом прорывает: в один день стал популярен в Иванове Глазунов, в один день стал он скандален, в один день все узнали про Клюева, про «Аврору», и так далее…) – точнее, в один вечер, я запомнил его особенно хорошо. Отец пришел с работы позже обычного и вошел ко мне в комнату странной для него, какой-то военной походкой.

– Где Евтушенко и этот… – он попытался щелкнуть пальцами, но не получилось, так что отец поморщился, – ответ?

Я пожал плечами, и тогда отец развернул меня лицом к себе и, крепко взяв за плечи, очень медленно произнес глаза в глаза каким-то подчеркнуто безразличным голосом:

– Ты кому-нибудь… давал это читать?

Подобное обращение было совершенно не принято в нашей семье, так вели себя только герои «мужских» сцен очень плохих фильмов, ежедневно показываемых по второй программе телевидения, и от этой неестественности я почувствовал холодок и так же неестественно-безразлично соврал: