Страница 61 из 69
Белинский, который, напротив, симпатизировал с петербургской жизнью, часто подсмеивался над Кетчером и любил представлять московскую жизнь в карикатуре. Кетчер выходил из себя, защищая Москву, и поднимал такой крик, что Белинский затыкал обыкновенно уши и умолял Кетчера замолчать.
— Ведь тебя не перекричишь, бог с тобой, я со всем согласен… — говорил Белинский, улыбаясь.
Кетчер никак не мог примириться с петербургской жизнию; тоска по Москве увеличивалась в нем с каждым днем… и при первой возможности он переселился в Москву.
Еще до сих пор с ужасом вспоминает он о своей петербургской жизни и не шутя уверяет всех, что в Петербурге ни за какие деньги не достанешь ни говядины порядочной, ни настоящих гаванских сигар, ни настоящего шампанского…
ГЛАВА VII
Наш петербургский кружок. — Субботы у меня. — Увлечение Белинского Леру и ЖоржСандом. — "Revue independante". — Неловкое положение г. Краевского вследствие нового направления Белинского. — Женитьба Белинского. — Кречетов. — Удар паралича. — Некрасов. — Знакомство с ним и с Григоровичем. — Появление Тургенева. — Два слова об эксплуататорах и об эксплуатируемых.
После отъезда Бакунина и Каткова Белинский, найдя неудобным жить вдалеке от редакции, переехал с Петербургской стороны к Аничкину мосту в дом Лопатина, куда я также переселился и где нанял себе квартиру г. Краевский после смерти жены своей.
Около Белинского в Петербурге составлялся мало-помалу небольшой кружок из людей, высоко ценивших его как писателя и глубоко уважавших его как человека. К этому кружку принадлежали между прочими: П. В. Анненков, Кавелин (переехавший в Петербург), А. А. Комаров, М. А. Языков, И. И. Маслов, Н. Н. Тютчев и другие; вскоре к ним присоединились Некрасов и Тургенев и позже Ф. М. Достоевский и Гончаров… Из Москвы часто приезжали В. П. Боткин, Искандер и Огарев. Приезды эти были праздником для Белинского и для всех нас. Искандер с каждым приездом своим все теснее сближался с Белинским…
Белинский, с свойственною ему энергиею, начал действовать в новом направлении. Но прошедшее все еще давило его, как кошемар.
— Жизнь моя не должна быть долга, — говорил он мне, — во мне зародыш чахотки, — я это очень хорошо знаю; но я охотно отдал бы несколько лет жизни, если бы мог искупить этим вполне мое безумие, дотла истребить воспоминание об этой эпохе и уничтожить все нелепые статьи мои, относящиеся к ней.
В то самое время, когда в Белинском совершался внутренний переворот под влиянием Искандера, — в Париже появился под редакциею Леру, Жоржа Санда и Виардо "Revue independante". Я принялся читать его с жадностию и, увлеченный статьями Леру, переводил их отрывками Белинскому. Перед этим Белинский прочел все романы Санда, которые были переведены (я перевел нарочно для него конец "Спиридиона"), и прежнее негодование его к Жорж-Санд, так резко выразившееся в статье о Менцеле, заменилось в нем пламеннейшим энтузиазмом к ней. Все прежние его литературные авторитеты и кумиры — Гете, ВальтерСкотт, Шиллер, Гофман — побледнели перед нею… Он только и говорил о Жорж-Санд и Леру.
Увлечение его было так сильно, что он решился учиться по-французски, чтобы читать их в подлиннике. К гегелианизму вообще он охладевал немного: о гегелианцах правой стороны он отзывался с негодованием и желчью, но обнаруживал большое сочувствие к гегелианцам левой стороны.
Покуда Белинский освоивался понемногу и не без труда с французским языком (к изучению языков он вообще не обнаруживал способностей), я начал составлять для него историю французской революции по Минье, с прибавлением самых замечательных речей жирондистов и монтаньяров, которые я брал из "Histoire parlementaire de la revolution francaise".
Белинский и многие наши приятели, не знавшие французского языка или мало знакомые с подробностями этой эпохи, сходились у меня каждую субботу, и я прочитывал им то, что успевал составить и перевести в течение недели. Для Белинского открывался новый мир, который до сих пор представлялся ему смутно, по рассказам… Он следил за чтением с лихорадочным любопытством; потрясенный до глубины, он прерывал чтение восторженными восклицаниями, беспрестанно вскакивал со стула в волнении и повторял несколько раз:
— Да! всему виною мое проклятое невежество. Если бы я знал все это прежде, я не написал бы этих безобразных статей, которые составляют несчастие моей жизни, лежат на мне неизгладимым пятном!..
Ко мне в эту зиму (1841) Белинский обнаруживал большую симпатию, чем когданибудь, и в увлечении своем приписывал мне такие способности и достоинства, которых я никогда не ощущал в себе…
Я считал себя счастливейшим человеком, видя, что способствовал моим переводом просветлению мыслей Белинского и расширению его кругозора. Я гордился тем, что возбуждал его благородный энтузиазм, доставлял ему минуты высокого наслаждения и пробуждал в нем и в других слушателях гражданское чувство…
Все мои слушатели ждали субботы, как праздника, и следили за моим чтением с напряженным вниманием. Маслов, не имевший до этого никакого понятия о французской революции, был поражен грандиозностью этой эпохи, он трепетал от восторга при речах Верньо, Гаде и других жирондистов и заплакал, когда дело дошло до их смерти… Он и некоторые другие сделались отчаянными жирондистами. Мы с Белинским отстаивали монтаньяров.
Чтение оканчивалось обыкновенно жаркими спорами… Надобно было видеть в эти минуты Белинского! Вся его благородная, пламенная натура проявлялась тут во всем блеске, во всей ее красоте, со всею своею бесконечною искренностию, со всей своей страшной энергией, приводившей иногда в трепет слабеньких поклонников Жиронды.
Маслов каждую субботу после чтения давал нам клятвы, что он выучится французскому языку.
Белинский укорял его в лености и распущенности.
— Если бы у меня было столько свободного времени, как у вас, — говорил он, — я, при всей моей тупости к языкам, давно бы уж выучился по-французски. Как вам не стыдно!.. Я замучен работой, да и тут нахожу время заниматься… и начинаю понемногу смекать пофранцузски… Через полгода, я даю вам слово, я буду читать свободно и понимать все без труда; а вы…
И тут, постепенно одушевляясь, Белинский разражался против русского человека вообще, против его апатии, равнодушия ко всему, беспечности, против отсутствия в нем всякой любознательности, и все это приписывал нашей славянской породе.
— Прежде нам была нужна палка Петра Великого, — говорил он, — чтобы дать нам хоть подобие человеческое; теперь нам надо пройти сквозь террор, чтобы сделаться людьми в полном и благородном значении этого слова. Нашего брата славянина не скоро пробудишь к сознанию. Известное дело — покуда гром не грянет, мужик не перекрестится. Нет, господа, что бы вы ни толковали, а мать святая гильотина — хорошая вещь!
Внутренняя ломка, начавшаяся в Белинском после его сближения с Искандером (нет сомнения, впрочем, что она произошла бы и без влияния Искандера, — Искандер только ускорил ее), страдания Белинского, его борьба с самим собою, предшествовавшая радикальному перевороту в его воззрении, была, конечно, видима только его близким.
Г. Краевский ничего не подозревал. Он еще повторял фразы Белинского из его статей о "Бородинской годовщине" и «Менцеле», когда уже в "Отечественных записках" начали появляться рецензии в совершенно противоположном направлении. Когда он заметил перемену направления в своем журнале, это сначало крайне удивило его. Делать, впрочем, было нечего. В области мысли он не был так силен, как в области денежных расчетов, и должен был покориться безусловно Белинскому; ему так же легко было променять свой прежний образ мыслей на новый, как выпить стакан воды… К тому же новое направление, может быть, еще обещало усиление подписки. Вот начало либерализма Краевского.
В начале и половине сороковых годов мало обращали внимания на русскую литературу, существование ее едва замечали. Правительство не только не чувствовало необходимости в пособии литературы, но оно одну мысль об этом сочло бы до крайности дерзкою. Если бы оно узнало, что самовластие его осмеливаются укреплять на каких-то философских формулах, оно наверно бы зажало рот своим непрошенным защитникам. Силу свою оно основывало на миллионе штыков, а не на философских бреднях. Считаться в это время архимонархическим публицистом не было никакой выгоды, и те, которые заподозривали Белинского в лести и в подкупе, обнаруживали только свою смешную наивность и непонимание дела. Статьи Белинского о "Бородинской годовщине" прошли совершенно незамеченными правительством, а если бы они и были замечены, то нет никакого сомнения, что Белинскому было бы сделано внушение не вмешиваться впредь в дела, не касающиеся литературы. Исключительною областью литературы, по мнению правительства, была природа и любовь, не выходящая, разумеется, из законных форм; мораль заключалась в строгом наказании порока и в награждении добродетели.