Страница 36 из 44
Вот что пережил гордый гадкий лебедушка, прежде чем сморщился в окончательную падаль: сначала охотники-браконьеры подстрелили его подругу, и он остался один-одинешенек, затем, из зависти к его осанке и общему внешнему превосходству, жиженавозные соплеменники и прочие обитатели хлевов и насестов стали сживать страдальца-вдовца со свету. Поклевывать, пощипывать, выталкивать прочь из своего наичудеснейшего парадиза. В итоге недавний фрондер выродился в злое, издерганное, шипящее, будто змея, всех ненавидящее и тюкающее направо и налево клювом самоопровержение. Таков печальный итог многих нечаянных возвышений…
А вот изначальных вельзевулов, гидр, минотавров, вурдалаков, горынычей (и примкнувших к ним острашнившихся в процессе притирки и подгонки к природным и социальным условиям верлиок) разрушительное действие времени щадит (и всегда щадило), а зависть окружающих не терзает столь сурово. Потому что хуже, чем есть, не сделаться. Опуститься ниже нижнего невозможно. Чаша, заготовленная для недавних адонисов, дафнисов и хлой, огибает счастливцев-уродов стороной. В чем огромное их преимущество.
Притча о расцветшем и отцветшем подкидыше (кукушонке, аистенке, цыпленке, индюшонке) подходяща для сопоставления вообще с любой судьбой — в качестве условной единицы стереотипности. Ибо лишний раз доказывает: нестабильность, шаткость, провальность — основные и основополагающие признаки бытия. Только кажется: зыбкое устоялось и утвердилось на гипсовых котурнах. Надежное перекочевало в разряд постоянного. Наступили затишье, покой, благодать… Как бы не так! Тут в налаженный размеренный порядок и внедряется, вклинивается досадный пустячок: к примеру, сорвавшийся с резьбы кран в ванной. А потом — потекший унитаз. Отклеились обои. И это еще самое ерундовое из того, что способно произойти. Никто ни за что не может ручаться. Не может быть спокоен и уверен ни в чем. И уж само собой — ни в ком. Полагаться ни на кого нельзя. Только на себя и мертвых. Эти не подведут. А живые и огнедышащие… Наверняка! Даже к нострадамусам ходить не надо.
Было бы странно, если бы скупердяистых ипохондриков-коллег радовали мои успехи и восхищали мои попытки сделаться лебедеподобным. Беломанишечным и крахмальноманжетным. Разумеется, внаглую притянутые ангельские замашки и притязания отмежеваться от опротивевшего охвостья — всех бесили. К тому же я нарывался: нарочно выбрал для обновленной заставки к программе репродукцию Климта «Поцелуй» — это ли не вызов, не провоцирование скандала? Брякал-вякал направо-налево:
— Тем милы тараканы, что не выпячивают уродства, выползают в темноте…
Ненавистники взирали косо — уже не по причине многофункциональных дефектов зрения, а потому что ненависть невозможно было скрыть. Крутили желтыми от никотинового налета пальцами у виска:
— Вообще тронулся? Оборзел? На всю голову? Больной или хитрый? Может, еще и свежие сорочки начнешь носить?
Прожигали сигаретами и заляпывали зеленкой и йодом стол и стулья в моей гримерке. Подбрасывали книжки с издевательским надписями: «Последователю от Сервантеса», «Другу от Миши Лермонтова», «Хоругвеносцу от Коли Бердяева». (Что не помешало использовать выбранную мною климтовскую репродукцию в качестве рекламы противоцирующих целлюлит колготок). Гондольский, продолжая питать ко мне настороженную приязнь, не терял надежды урезонить зарвавшегося разболтал и вновь напутствовал — для пробега по дантовым кругам цирковой арены:
— Только слабаки изводятся сомнениями. Надо принять и признать несовершенство данностью, возвести его в принцип!
Но и от его приевшейся мудрости мутило.
Почему окончательно не рвал с гарпиями и гарпагонами? Потому что смешно: монстру вызывать на поединок другого монстра и честить его за уродство. (Никогда обличаемый и обличитель не дозреют до осознания равенства, эквивалентности, родственности друг другу). Был неотличим от своих антиподов-гонителей. Но, конечно, уступал им в твердокаменной убежденности и последовательности. Навязали мне в напарницы-соведущие кривобокую балеринку. (Ее участие в передаче заключалось в напряженном тупом молчании). Балеринку сменил Ротвеллер. Он, напротив, не умолкал. Неудавшийся нобелевский лауреат Казимир Фуфлович все открытее и простодушнее зарился на мое место. У него были основания: поскользнувшись на арбузной корке, он упал и выбил передние зубы, кроме того, в дополнение к отвисшим носу и ушам, его все заметнее разносило в бедрах и сужало в плечах, крючили остеохондроз и ишиас. Огромен был и ассенизаторско-пиротехнический вклад рифмоплета в копилку глюченья: старые мехи прежних передач он наполнял грохотом хлопушек-петард и терцинами, посвященными уретритам, диореям, воспалению придатков, чесотке и педикулезу. Болезнетворные темы и фейерверки заметно оживляли приевшиеся разговоры о социальной справедливости и вялые хоккейные баталии.
Фуфлович совершенно сдвинулся на полной своей идентичности со мной, хотя невооруженным взглядом было видно: я на две головы его ниже, а ноги-руки гораздо разсинхронизировеннее, чем у него, но он выучился ходить вперевалку, как подстреленная утка, и опирался на запястья (для чего приседал): то есть, не имея для подобной манеры передвижения достаточных оснований, копировал мои достижения и нагло крал запатентованный товарный знак и индивидуальный колорит. Сернокислотник даже разыскал портного, у которого я заказывал костюмы (с утрированно широкими лацканами и кривыми, еще более удлинявшими протяженность грудной клетки и подчеркивавшими оттопыренность зада шлицами), и стал его убеждать, чтоб сшил ему одежду по моим лекалам. Утверждал без зазрения:
— У нас фигуры один в один…
Идентифицировав себя как меня, готов был заступить на теле-вахту вместо меня немедленно. А я лишь разводил разновеликими лапищами и пожимал разноуровневыми ключицами. То, что Казимир столь беззастенчиво меня выпихивал, казалось забавным, неправдобоподобным. И напрасно! Зря! Он был настроен конструктивно.
В морозы намылились на дачу к Свободину. Пошли гулять в ближайший лес. Женщины ежились от мороза, у них зуб на зуб не попадал. Фуфлович скинул с себя медвежью шубу (подарок меховщицы) и со словами «Я вам, от холода страхуя, даю доху я на меху я, это я прямо сейчас сочинил, каково здоровски получилось!» нахлобучил… нет, не на продрогших дам, а на плечи шефа-карлика. Рыцарским поступком угодил «в яблочко», набрал выигрышные баллы. Я это видел, понимал, но апатично бездействовал.
Спеша меня и вовсе обскакать, Казимир затеял тяжбу с прибрежным государством, у берегов которого был перекушен надвое толкатель ядра: Фуфлович требовал выдачи останков покойного — чтобы с почестями погрести их на родине. И добился своего.
Прибыл гроб — цинковый, запаянный, с забальзамированным телом, я, вместе с Фуфловичем (мы ведь были закадычные друзья), встречал печальный багаж в аэропорту и даже пытался (ну не бестолочь ли!) взять на себя организацию панихиды. Погибшего, согласно моим наметкам, должны были закопать прямо в нержавеющем саркофаге. Фуфлович решительно возражал против формального подхода. Он проковырял в металлическом боку пенала дырищу (вскрыть литой кокон консервным ножом, который прихватил с собой в аэропорт, ему не удалось, тогда он применил сверхпрочное сверло) и распространил в печати заявление, из которого вытекало: нам пытаются всучить не тело многократного чемпиона, а какого-то неведомого проходимца, судя по цвету кожи, мавра. Вышедшая из-под пера Фуфловича статья, напечатанная газетой «За спорт и дружбу» называлась «Кому нужен ваш гребанный Отелло?» Страну-отправительницу поэт уподабливал душительнице Дездемоне, а обездоленную, лишенную возможности проститься со своей спортивной славой державу березового ситца именовал сестрицей Аленушкой, лишившейся единоутробного братца, утонувшего в луже Карибского бассейна. Скандал разгорался интенсивнейший. Пришлось производить процедуру эксгумации, к чему Казимир и клонил. Она прошла под стрекот камер, Фуфлович выступал главным экспертом-криминалистом (эту роль он себе безоговорочно отвел) и одновременно — государственным обвинителем. Тождество мумии и спортсменки было подтверждено. Потемнение пергамента лица объяснили реакцией на соленую воду океана и продубленностью жарким воздухом, а также особенностями трав, использованных для бальзамирования. Ставшую ненужной цинковую емкость с зазубринами, как у консервной банки, выбросили на помойку, а сшитые воедино грубыми нитками куски трупа я препроводил в морг, где, выяснилось, работал охранником мой приятель, когдатошний напарник по кладбищенской молодости. В память о прежних золотых денечках парень устроил мне экскурсию в недра патологоанатомических пенат, благо время было позднее, и в холодильных залах живой персонал не мельтешил. Покойники лежали вповалку и на персональных каменных скамьях (в лужищах собственной вытекшей после вскрытия крови), крючились в каталках и просто на полу. На пятках и ладонях красовались крупно выведенные химическим карандашом номера. Потому что без опознавательных цифр трудно, невозможно отыскать нужную заваль. Ведь не крикнешь: «Эй, по фамилии такой-то, на выход!» Не спросишь: «Это вас завтра сжигают или вашего соседа?» Ответа не последует. Мы брели по многоярусной рукотворной преисподней, отыскивая свободное пространство для располовиненного гермафродита, и, наконец, обнаружили просвет меж двух голых девиц, вольготно расположившихся на столе для прихорашивания, среди разбросанных тюбиков с гримом, пакетов с тальком и пудрой и макияжных метелочек.