Страница 2 из 61
— Прочти вот это.
— Ночь на дворе. Я и так засиделся. Давай отложим литературные чтения до лучших времен.
— Нет, нет. Тут несколько страниц, прочти, прошу тебя.
«Читает. Сосредоточен. Уже не улыбается. Я сумел ошеломить его документальной точностью рассказа, и на фоне этих фактов мой текст должен выглядеть зловеще. Но сам-то я во что верю?»
— Лихо. Лихо закручено. Пока все идет по сценарию. Пожалуй, настало мое время отправляться на поиски самосвала.
— Может быть, переночуешь у меня? К черту самосвал, но в эту пору на улицах небезопасно. Мало ли что…
— Ты, право, совсем замечтался. Жизнь – не роман, она намного скучнее. Да и жена вряд ли оценит полет твоей фантазии. Семейная ссора гораздо банальней ночных кровопролитий, но тоже весьма неприятна. До встречи, мистер Морган Робертсон…
Он ушел. Оставалось ждать. До завтра. Я лег спать. Спокойно. Как всегда.
Настало завтра. Он так и не позвонил. Что из того? Возможно, он занят, возможно, у него много дел. Очень важных дел… Так прошел день. И только на следующий я набрал номер его телефона. Чреду бесконечных гудков сменил заплаканный женский голос. В висках застучало. Я все же сумел спросить:
— Его сбил самосвал?
Она все же сумела ответить:
— Машина? С чего вы взяли? Он зашел в лифт вдвоем с женщиной… Уже дома, уже почти дома… Потом… Я не знаю, никто не знает, что произошло… Лифт стал между этажами, дверь открылась… — она зарыдала, глотая слезы, заговорила вновь. — Никто, никто не может объяснить, как все
произошло… Бедный, бедный, что сделалось с ним… Господи, я не могу, я…
Я не пытался утешить ее. Я не верю в силу слов, способных погасить горе. А в моих устах соболезнования и вовсе кощунство. В трубке слышался плач. Наконец она догадалась нажать на рычаг. Рыдания вновь сменили далекие гудки.
Какая нелепая, непонятная смерть! Допустим, он попытался выбраться из застрявшего лифта, кабина неожиданно поехала и… Хотя он не склонен к бесшабашному риску, расчетлив и осторожен. Он был осторожен. Но даже если так, не вдвоем же с женщиной он пытался выбраться из лифта? Почему погибла и его попутчица? Но не было мокрого асфальта и пронзительного визга тормозов – это главное. Не было самосвала и пьяного водителя, а значит, и моей вины тоже не было. Не было!
Дома я оставаться не мог. Пошел туда. Хотел увидеть собственными глазами место трагедии. Увидеть и окончательно убедиться в ложности своих умозаключений. Пошел, надеясь, что реальные факты удостоверят меня в собственной непричастности.
Я вошел в подъезд как вор, оглядываясь. Боялся встретить ее, ту, что носила теперь печальное имя вдовы. Аккуратная лестница, почтовые ящики, мусоропровод, лифт. Новый. С автоматическими дверями. Значит, если они открылись, то
сами. Он не мог испытывать судьбу, пытаясь взломать их. Двери открылись сами. Открылись, как страшная пасть неведомого чудовища… Но почему погибла женщина?
Мимо меня пошаркала ветхая старушка – божий одуванчик. Остановилась передохнуть – вероятно, путь предстоял неблизкий, на верхние этажи. В лифте ехать, наверное, было боязно. Вот тебе возможность выведать подробности, приступай писатель… Бабулька оказалась говорливой, охотно рассказывала о потрясшей весь квартал истории. Болью отдалась фраза: «Весь лифт был забрызган его мозгами…». В ушах отчетливо прозвучало: «Пусть у твоей повести будет яркий конец. Разрешаю залепить моими мозгами лобовое стекло…» Но это как раз его идея, заметьте, не моя! Я сломал герою позвоночник.
Поставив авоську с пакетами кефира на подоконник, старушка продолжала повествование. Как оказалось, пожилую женщину, соседку с шестого этажа тоже сильно покалечило – оторвало руку, размозжило грудь. И опять загадка – почему она возвращалась домой далеко за полночь? Собеседница моя отлично знала погибшую и очень удивлялась этому обстоятельству – поздние прогулки ей были не свойственны.
Может быть, вы скажете, что я виноват и в этой смерти? Может быть во всех смертях, несчастных случаях, убийствах
виноват исключительно я один? И если где-нибудь в Ванкувере кто-то погибнет от шаровой молнии – это тоже будет моя вина?
Старушка зашаркала дальше. Невнимательный слушатель ей встретился, рассеянный. Наверное, она обиделась на меня – ладно, переживем… Что мог я узнал. Пора домой. Но нет ни ясности, ни успокоения. Я так и не понял – совпадение это или возмездие за мою самоуверенность, возмездие за ту легкость, с которой вершил я судьбы своих героев?
На похороны я не пошел. Помешала новая беда. Заболела Алла. Слегла моя маленькая хрупкая Алла. Мой подснежник. Моя девочка. Заболела внезапно. Плохо почувствовала, слегла и вот – больница. Врачи ничего определенного сказать не могут. Ни черта они как всегда не знают! Но строят умные лица. Узнают на вскрытии, им не привыкать… Какую мерзость я пишу! И понимаю хотя бы о ком? Навряд ли. Циник. Все писатели – циники. Их хлеб – чужие чувства. Часто – горе. Горе, отчаянье, скорбь – выразительнейшие средства при создании произведения. Без горя персонажи полностью не раскрываются. Потому – чем хуже, тем лучше. Сердце каменеет. Иногда мне кажется, что я выдумал и Аллу. Бесчувственный эгоист. Ей плохо, а я рассуждаю невесть о чем…
В палате солнечно и, по больничным меркам, довольно уютно. Алла осунулась. Тоскливо смотрит куда-то сквозь стену. Вероятно, все действительно серьезно. До чего же нелепы эти апельсины! Зачем я принес их! Они рыжие, веселые и никому не нужны. Этим золотым солнышкам не рассеять темноту. Алла заговорила, отрешенно, тихо:
— У меня бабушка умерла три дня назад. Я почувствовала себя плохо, и она просидела со мной целый день до вечера. Вечером меня забрала «Скорая». А бабушка пошла домой. И не дошла. Мне не говорят, как она умерла, но чувствую – ужасно. Я почти вижу, как она умерла…
Алла умолкла. Мы сидели, не двигаясь. Вдруг на мгновенье она ожила, глаза заблестели:
— Почему, почему бабушка не осталась ночевать? Почему я не настояла на этом? Наоборот, я очень хотела, чтобы она ушла. Теперь признаюсь, скажу честно, как на исповеди – я подозревала, что она начнет рыться в вещах, читать письма, лезть не в свое дело. Да, именно – не в свое дело, так я тогда подумала. Понимаешь, в ту ночь, я думала о ней, как о чужой! Возможно, даже не до конца сознавая, в душе, но… Если бы она осталась и легла спать у меня! А я выгнала ее за дверь. К смерти…
Стоило Алле заговорить, как я тут же понял все. Конечно, разумеется, неоспоримо – та женщина в лифте – ее бабушка.
Иначе и быть не могло. Как лавина – упал камушек с горы, катится, и не усмотришь того мгновения, когда он превратился в гигантский ком. Одна смерть – это еще не кара, их будет множество, великое множество. Все сцеплено между собой, беда притягивает беду, больше, больше… А первый камушек бросил я.
Я ничего не утаил. Рассказал Алле все. О проклятой рукописи, о гибели друга, о неисправном лифте, о так и не появившемся самосвале. Я говорил, кляня свою глупость и гордыню, тайно надеясь – вот сейчас она положит мне руку на лоб, улыбнется… Поймет и простит. И все будет хорошо. Но она молчала.
Я вышел. Я видел, как смеются мне вслед рыжие апельсины.
Больше Алла не произнесла ни слова. Она умерла молча. Ее губы застыли в загадочной усмешке. В последний миг она поняла все, ей открылась истина. Человек ушел, осталась лишь застывшая на губах усмешка и Истина, которую узнаешь только перед смертью…
Я не хочу описывать свое отчаянье, рой страшных мыслей, теснившихся в голове – в конце концов, это не имеет никакого значения. Это только мое. Но я решил – мой дар не может
пропасть. Я покараю всех, кто должен принять смерть за тяжкие грехи, но о чьем возмездии позабыло небо. Тех, кто, вопреки людской справедливости, без бед и страданий живет на Земле. Злодеев, предателей, клятвопреступников…
Однако сев за стол, я не смог написать ни строчки. Как я могу судить о мере чужого греха после того, что совершил сам? Мое преступление чудовищно, ибо умысел и расчет двигали мною. Я только играл в сомнения – мол, если действительно могу вершить людские судьбы, то тотчас откажусь от этого. Изменю, перепишу финал, уничтожу рукопись. Но это ложь. Я страстно желал получить подтверждение своего могущества. Не случись в ту ночь беды, что бы стоили все мои рассуждения! Жалкий графоман, властелин бумажных людишек, ничтожество. Песчинка в водовороте. Да, я хотел смерти своего друга. Хотел владеть чужими жизнями не только на бумаге. Возможно, я бы уничтожил рукопись, останься он в живых. Но только в этом случае… Могу ли теперь я стать судьей и палачом? Казнить других?