Страница 102 из 104
— Ох, говорю, панейко, пустите меня, у меня два хлопчики дома осталися, пустите меня.
— А где твой старик? Говорю:
— На мостах.
Тогда люди мосты делали. А он на мостах не был. Только коня повел. А он говорит:
— Мы-то пустим, а чи ты придешь?
— Приду.
И он дал мне патруля, я в село, зашла в село и говорю:
— Там мой хлопчик остался, с голоду помре, пойду заберу, нехай лучше убьют.
А потом меня опять загнали на кладбище, а с кладбища бежит тот, что меня отпустил. И говорит:
— Что, своего мужа ведете?
Я говорю:
— Не, он далеко, на мостах…
Я опять пошла в село и там замоталась. И уже людей сталы добиваты. А я утекла. И все…»
Обер-лейтенант Мюллер, исполняющий обязанности командира роты убийц, изложил результаты этих событий бухгалтерским языком:
«Привожу, — пишет он в отчете, — численный итог расстрелов. Расстреляно 705 чел., из них мужчин — 203, женщин — 372, детей — 130.
…При проведении операции в Борках было израсходовано: винтовочных патронов — 786 шт., патронов для автоматов — 2496 шт.
Потерь в роте не было. Один вахмистр с подозрением на желтуху отправлен в госпиталь в Брест»[101].
Правда, непредусмотренная неожиданность произошла, которая должна была и обер-убийцу Мюллера вывести из равновесия.
В его свору как-то попал человек… Не очень, может быть, и человек, если оказался там, а все же — не выдержал он бесчеловечной «работы»…
Послушаем продолжение рассказа Марии Лихван, которую мы оставили с детьми на страшном старостином огороде, среди старых мужчин, среди женщин и детей, под присмотром карателей. Она рассказывает:
«…Ах, то выходит один, може, переводчик. Говорит:
— Марья Лихван есть?
Моя суседка говорит: „Панейку, я Марья Лихван“. Та говорит: „Я Марья Лихван“. А я все думаю: „Нехай. Он меня вызывае — будет убивать…“
Выхожу я и две дивчинки со мною, а та, еще с 1940 года, то ее моего чоловика мати взяла на руки, и хлопчик со мною. Так и идем мы. Идем, а он так во взял мою свекруху за плечи и назад отпихивает. А я говорю:
— Пан, это матка моя и цурка моя!
— Ё, ё.
А тех, что понабегали, то зараз немцы прикладамы их, и назад отогнали.
Ну, выходим, выходим мы, думаю: „О, господи, чого ж мы?“
А то пришли уже из того, левого села, ну, и мого чоловика сестра пришла, со своим свекром пришла. Мого чоловика сестры сын был у немцев, в Неметчине, в плену был.
Вопрос: — Из польского войска?
— Ага.
И они стали просить, что такие и такие. Они списали на бумажку, и то нас во вызывали, мы вышли. И я говорю:
— Ну что ж, как я вышла? Вышла с детьми, такие дети. Ну, что я сама?.. Чтоб чоловика, говорю. То нехай меня уже бьют.
А мого чоловика сестры свекор говорит:
— Стойте, будем просить, чтоб твого чоловика вызвали.
Подошли мы до нимцив. Говорит:
— В которую очередь забрали?
— В первую.
— У-ут! Юж[102] далеко на работе.
Уже он убитый был. Мой чоловик. Вот.
И взяли нас, и завели. Там у меня был двоюродный брат, его тоже тогда расстреляли… Завели до той хаты, пустили меня, четверо тех детей. Я плачу в той хате.
Вот свекор мой остался. Кто остался, того больше не пустили. Говорит:
— Не плачь, не плачь, твой Игнат остался, утек он. Мы видели, что утекал он.
— Де ж он утек, — говорю я, — коли я знаю, что он же не утек.
И вот там мы сидели. И такие были немцы, что и там были. Пришли до хаты, пришли и спрашивают:
— Чего она так плаче?
Взял мою дивчинку, что с сорокового, и притулил до себя и дал конфету. И так плаче, плаче, плаче…
А одын чоловик наш, борковский, немного знал по-немецки говорить. Говорит:
— А вот женщина осталась, остались дети, как бобы один другого не подымет, а мужа убили.
И так тот немец плачет. Посидит, посидит и опять на двор выйдет. Как станугь уже там стрелять, опять в хату придет. Чи то не немец, може? Чи то я не знаю, что это такое…
Вопрос: — А он с оружием был?
— Не, у него не было оружия.
Вопрос: — А форма немецкая?
— Нимэцька, нимэцька.
И вот мы сидели, долго сидели. Уже сонечко так заходит…
…Мы скотину, коров гнали в Мокраны, то так во было, как сказать, — еще кровь шла, еще не закопаны были…»
Простая женщина, несмотря на смертельный страх и личное горе, все же заметила тогда и запомнила на всю жизнь одно человеческое проявление среди озверевших убийц. Про того расплакавшегося немца вспоминает также Евхима Баланцевич.
«…Один немец зашел до хаты и заламывал на себе руки. Я видела сама. Так поглядит на тот народ, так во покачает головой, отвернется и платочком утирался. И все видели — те, что и убитые потом люди. Говорят: „Дывысь, як плаче…“ И он не выстоял, вышел в Старостины сени и упал, сам упал. И тогда, как увидели его, сразу увезли.
Вопрос: — На подводе?
— Нет, легковою его увезли…»
Соврал в отчете обер-лейтенант Мюллер, — оказывается, не по подозрению на желтуху был отправлен в Брест один его подчиненный. Впрочем, и солгал Мюллер без особого риска. Наивысший его начальник, Гиммлер, настаивал на том, чтобы проявления человечности называть — слабостями, значит — недомоганиями. Выступая на совещании обергруппенфюреров СС оккупированных восточных земель в Познани, 4 октября 1943 года, Гиммлер хвастался сам и хвалил своих подручных за то, что они излечились от совести, как от человеческой слабости. Гиммлер говорил именно о таких голлингах, мюллерах, касперах, пельсах:
«Большинство из нас должно знать, как выглядят 100 трупов, лежащих в ряд, или 500, или 1000. Выдерживать все это до конца и в то же время, — за исключением отдельных фактов проявления человеческой слабости, — оставаться порядочными людьми, вот, что закаляло нас»[103].
7
Республика «самых безобидных славян», как вначале считали «планировщики» народных судеб в фашистском Берлине, показала себя страной всенародного партизанского движения Почти полумиллионная вооруженная армия народных мстителей Белоруссии вместе с партизанами других республик создала настоящий «второй фронт» в тылу немецкой армии. Чтобы справиться с этим гневом народным, с пламенем всенародной войны, у фашистов силы уже не было, и чем дальше, тем меньше ее оставалось, той силы. Зато злобы, лютости, действительно, накапливалось все больше. Злобы на всех, кто оказался более сильным, чем это «планировалось» фашистским рейхом, кто не хотел ни «переселяться», ни «выселяться», ни становиться покорным рабом оккупанта. Их злоба тоже убивала — самых мирных, беззащитных. Продолжалось уничтожение населения в деревнях и городах, превращение в зоны пустыни целых районов — особенно на Витебщине, на севере Минской области… Фашистские теоретики «обезлюживания» превратились в слуг того «плана», который сами же и придумали. Но и сумасшествие политическое возникает не само собой, а на определенной почве.
Еще в двадцатые годы начал подбирать и дрессировать себе кадры политических авантюристов, погромщиков, насильников истеричный агитатор из баварских пивных, ефрейтор первой мировой войны Адольф Гитлер. Он вынюхал в немецком мещанстве мстительный дух реваншизма, а в военной касте — спесивую воинственность. В среде промышленников и финансовых воротил, напуганных призраком «красной революции», он увидел экономическую силу, которая готова его поддержать и будет финансировать подготовку к агрессии. Соединить в один кулак нацистской диктатуры все эти силы и ринуться на завоевание «жизненного пространства» на востоке — так нахально и грубо изложил политический авантюрист свою программу и «обосновал» ее звериными принципами борьбы за существование и естественного отбора: «В борьбе вижу предназначение каждого существа»[104]. «Сила — это первейшее право»[105]. «Капиталисты выдвинулись вперед благодаря своим способностям и по принципу отбора, что еще раз доказывает превосходство их расы; они имеют право руководить другими»[106].
101
Преступления немецко-фашистских оккупантов в Белоруссии. 1941–1944, стр. 49.
102
Уже (польск.).
103
Нюрнбергский процесс, т. II, стр 833.
104
Allan Bullock. Hitler. Studium tyranii, т. III, стр. 13.
105
Там же, т. II, стр. 177.
106
Там же, т. I, стр. 185.