Страница 102 из 103
— Вам, товарищ лейтенант, наверное, в Ломоносов?
— В какой Ломоносов? — не понял он.
— Ну, в Рамбов, — пояснил тот, щеголяя флотским жаргоном. Он снова не понял, и молодой моряк посмотрел на него с нескрываемым подозрением. Все же уточнил окончательно: — В бывший Ораниенбаум!
— A-а, на плацдарм, — улыбнулся он и ответил: — Нет, не туда.
Зеленые и голубые дачи грелись на солнце, точно коты. Но добродушный, мурлыкающий вид их, видимо, был обманчив. Лапами длинных высоких заборов они загребали поближе к себе ломти густого столетнего бора. Ели, в стволах которых торчали осколки фугасок, а в лапнике повисли обрывки полевых телефонов, рощи, где верили, погибали и верили снова бойцы, стали чьим-то владением, чьей-то собственностью, охраняемой строго запорами и сторожевыми псами… А ведь где-то здесь, на какой-то из дач, за грозно-трусливыми предупреждениями: «Злая собака» — затеряны письма Елены к нему. «Интересно, те, что владеют этими дачами, знают, как люди нужны друг другу?»
В Ленинград возвратился он электричкой. С Финляндского вокзала пошел пешком, вечерними улицами Выборгской стороны. Обрадовался, как встрече с друзьями, простым ленинградским домам — чуть хмурым с виду, привыкшим с детства к фабричным разноголосым гудкам. Он знал, что в этих домах живут ленинградцы — рабочие и строители, его земляки-побратимы, познавшие высшую меру и стойкости, и людского братства. Таким зачем отгораживаться заборами? И сила, и счастье их в обретенной семье. Это они воспитали Ваську Чирка, сбежавшего на плацдарм. Это их любил Рябошапко. Это им завещала Елена Песню синих морей.
За время отпуска он несколько раз проходил мимо дома на Лиговке, в котором когда-то жила Елена. Но войти не решился. Разве знал он тогда, что в комнате их поселилась Зоя Каюрова, что так же, как и ему, эта комната станет со временем дорога юному лейтенанту Тополькову! Люди, сами того не ведая, связаны тысячами путей, и судьбы их возникают одна из другой, как ветры… Уже с вокзала, он написал профессору Агафонову. Написал без особой надежды: так, на всякий случай. Несколько месяцев ждал ответа. Потом, когда уже ждать перестал, ему вручили письмо.
«Дорогой Николай Павлович! — писал Агафонов, так и не узнавший его настоящего отчества. — Случайно оказался в Ленинграде, конечно, не утерпел, дабы не зайти на старую квартиру, и здесь меня ожидала приятная неожиданность: Ваше письмо. Безмерно рад, что Вы живы, здравствуете, по-прежнему плаваете в морях. Спасибо за весточку, за то, что не позабыли старого бобыля.
Что поведать Вам о себе? Как я выжил тогда в Ленинграде, не помню: в памяти все сохранилось весьма туманно. Порою мне кажется, будто последние месяцы я провел в летаргическом сие. Лежал на диване и почему-то страшно боялся забыть законы Ньютона. Ведь их полагается знать первокурсникам! Потом, после прорыва блокады, меня вывезли, — как тогда было принято говорить, — на Большую землю. Отогрели старика. Начал постепенно работать, делал кое-что для войны, даже — представьте себе! — заслужил орден.
А ныне замахиваемся на Космос! Когда Вы услышите об искусственных спутниках нашей планеты, знайте: в сиих вершинах ума человеческого есть частица усилий и старого ворчуна профессора Агафонова, которого почему-то всегда недолюбливали студенты.
Планы настолько увлекательны, что я решил теперь жить до тысячи лет! Жить хотя бы затем, чтобы не токмо фашистам, но и недругам нашим иным показывать кукиш: «Зрите, господа лабазники, чем стала российская колымага! Зрите и разумейте!».
Помнится, перечитывая это письмо, он всегда ловил себя на мысли о том, что профессор Агафонов и учитель Яков Иванович Городенко, в сущности, очень близки друг другу.
И вот — Якова Ивановича на стало. Как бы он, командир «Зоревого», ни торопился теперь в Стожарск, уже не застанет он там своего учителя.
Но разве Городенко ушел бесследно? Разве не будет он жить по-прежнему в каждом ученике? Да что там в ученике — в каждом хорошем сердце!
«В каждом хорошем сердце», — где он слышал эти слова? Смутно припомнил лед залива… Нет, не тогда: на льду была ведь горячка, а мысли в горячке — только вторичные: они не рождаются, а воскресают. Значит, раньше?.. Ага, вспомнил: об этом не раз повторял на уроках Яков Иванович. Рассказывая о плаваниях Лисянского и Крузенштерна, о Миклухо-Маклае и Пржевальском, Яков Иванович любил говорить: мужество, верность мечте и поэзия подвига — вечны, ибо вновь и вновь загораются в каждом хорошем сердце.
Он побывает в Стожарске, обязательно побывает. У своих земляков, у Анны Сергеевны, у милой, обидчивой Люськи… А этот секстан, который когда-то принадлежал капитану дальнего плавания Великанову, затем перешел к Городенко, а ныне — к нему, он подарит, когда состарится, Тополькову. А может быть, Петрику Лемеху. Или сыну: ведь будет же род на земле Лаврухиных — матросов и мореходов!
Колокола громкого боя напомнили командиру о том, что пора выходить в море. Он поднялся, потянулся к реглану. Но внезапно, словно о чем-то вспомнив, замер, затем нажал на кнопку звонка. Когда в дверях появился вахтенный рассыльный, приказал:
— Попросите ко мне лейтенанта Тополькова.
Он слышал торопливые шаги лейтенанта на трапе и едва удержал улыбку, увидев его зарумянившееся лицо, «А ведь Зое Каюровой, — подумал с теплотой, — Топольков, наверное, кажется воплощением книжной моряцкой суровости».
— Садитесь, лейтенант, — пригласил капитан третьего ранга. И, закурив, тихо сказал: — Умер мой школьный учитель. Оставил в наследство вот этот секстан, путевые карты «Потемкина»… А в последнем письме, — его тоже вложили в посылку, — сообщил мне Песню синих морей…
Командир поднялся, вздохнув, зашагал по каюте!
— Удивительное дело, — промолвил он, — эта Песня являлась нескольким людям. И всем — почти одинаково, — Остановился возле иллюминатора, долго смотрел в море, затем добавил задумчиво — Видимо, большие мечты людей отличаются одна от другой лишь в частностях.
По крашеному подволоку каюты скользил тени забортных волн. Где-то за переборками, набирая обороты, усиливали гул электромоторы. И, словно предчувствуя близкое плавание, эсминец все круче раскачивался на зыби.
— Сегодня невольно многое вспомнилось, — медленно возвратился командир к Тополькову. — Детство, родной городок и все, что связано с домом на Лиговке…
— На Лиговке? — поспешно переспросил Сергей и тут же спохватился, что прервал старшего, извинился, виновато умолк.
— Не удивляйтесь, лейтенант: адрес, записанный в вашем блокноте, имеет свою предысторию. Впрочем, как всякая молодость… И знаете, что захотелось вам пожелать? Дорожите дружбой с Зоей Каюровой — кажется, так зовут эту девушку? Берегите ее. Человек никогда не знает, с какого шага начинается счастье. — Заметив, как покраснел и смутился молодой офицер, капитан третьего ранга тронул его плечо, доверчиво произнес: — Если хотите, пусть это будет советом не старшего, не командира эсминца, а вашего сверстника — простого стожарского парня Кольки Лаврухина про прозвищу Робинзон, Ему верить можно, я знаю, — улыбнулся он. — А теперь, лейтенант, пойдемте на мостик: время сниматься с якоря.
Отголоски шторма гудели у ветроотводов, взмывали кверху, натягивая, как струны, сигнальные фалы. В дальномерах, в антеннах локаторов они набирали голос, звучали уже откровенно гремуче: мелодией беспокойного моря Баренца. Небо, мутное и глухое, неслось куда-то на юг, и рядом с ним казался ничтожно малым мостик эсминца. Но за мостиком, в глубине корабля, дрожали от нетерпения сопла турбин, с трудом удерживая взаперти тысячи лошадиных сил. И потому тесный клочок корабельной палубы под ногами вдруг становился воплощением самой незыблемой прочности. Переговорные трубы, заждавшись команд, вытягивали медные шеи навстречу вахтенным. Сбросив жесткую робу чехлов, инклинометры жадно вдыхали соленую свежесть.
— Разрешите выбирать якорь? — обратился вахтенный офицер к Лаврухину. Командир согласно кивнул, но внезапно поправился: — Впрочем, отставить! — И тут же добавил; — С якоря будет сниматься лейтенант Топольков.