Страница 51 из 61
– Головка! – возвестила акушерка.
– Еще немного! – подтвердил доктор Чудов.
– Ох! – ответила Анна Ильинична…
А потом, родив, совсем не юная мать отключилась и уже не видела, как перерезают пуповину ее сыну, как отирают синюшное тельце от смазки…
Доктор Чудов мял животик ребенка, проверяя, все ли нормально, и уже при первом нажатии понял, что все – наоборот, ненормально. У мальчика выпирала печень, пульс, несмотря на только что закончившуюся родовую деятельность, был тридцать ударов в минуту… Доктор Чудов приставил к груди младенца Михайлова стетоскоп, но сердечных биений не услышал.
– Он умирает! – возвестил и принялся делать искусственный массаж сердца.
– О Господи! – перепугалась акушерка.
Анна Ильинична продолжала оставаться бессознанной, а доктор неутомимо надавливал на мягкие ребрышки.
– Нету сердечного ритма! – сокрушенно подтвердил Чудов.
– И не плакал, – зачем-то сказала акушерка. – Мамаше сорок лет, первенец ее. Помрет, и останется женщина одна…
– Гипоксия, вероятно!..
Доктор Чудов отошел от новорожденного и поглядел на стенные часы.
– Время смерти – пять часов шесть минут. – И записал в историю. – Дайте ей кислород и отвезите в палату.
– Конечно, – ответила акушерка и принялась исподнять свои обязанности.
Он вышел покурить, предварительно накрыв младенца пеленкой. Стоял у окна, вспоминал что-то из своей жизни и клялся своей молодостью, что все силы отдаст на борьбу с детской смертностью.
Утро, как и во все времена, обещало день, доктор Чудов вернулся в операционную, чтобы отдать распоряжения по отправке ребенка в морг. Перед этим он решил еще раз посмотреть на личико младенца и нашел мордочку порозовевшей. Удивился и прислонил стетоскоп к груди. Сердце молчало…
Привиделось, подумал Чудов и на всякий случай ткнул пальцем в шейную артерию, тотчас обнаружив наполненный пульс.
Доктор икнул и посмотрел на младенца более внимательно. Тот тоже разглядывал его физиономию небесно-голубыми глазами, а потом пописал – необычайно продолжительно, как взрослый мужчина.
Чудов обрадовался спасению ребенка и опять приставил стетоскоп к груди. Тот скользнул, и терапевт услышал сердечный ритм.
– Сердце справа! – воскликнул он. – Генетический урод!..
На следующий день ребенку провели всевозможные анализы, которые показали скорую смерть оного. Причем младенец с момента рождения ни разу не пискнул, и невропатолог после тщательного обследования заявил, что существо страдает еще и олигофренией. Достойный экспонат для музея!
Анне Ильиничне сказали, что ребенок скончался при родах, и несчастная женщина в тот же день ушла. Доктор Чудов смотрел ей вослед, на согбенную спину, и чуть было сам не заплакал от жалости к этой сорокалетней женщине, у которой, вероятно, нет мужа. «И вообще никого нет», – домыслил Чудов…
Но ребенок не умер, и доктора Чудова пригласили на кафедру Второго меда вместе с младенцем, дабы тот изучал, как человек может жить при таком низком гемоглобине, РОЭ, пораженной печени и при многих других отклонениях, не укладывающихся в человеческую физиологию.
Доктор Чудов работал с «экспонатом» тридцать два года, так ничего и не выяснив. Впрочем, будучи хорошим специалистом, он написал диссертацию о врожденных аномалиях человека и стал кандидатом наук. А еще через десяток лет сумел представить на суд общественности докторскую. Защитился при одном черном шаре и мало-помалу стал преподавать, а отпрыск Михайлов стал чем-то вроде сына института. Единственным документом генетического урода стал студенческий билет, в котором записали: «Студент Михайлов А.А.». Почему «А.А.»? Потому что в детстве он научился всего одному осмысленному звуку «а-а» что обозначало его желание посетить уборную.
Несколько поколений студентов практиковалось на нем, как в научном смысле, так и в интимном. Будущие психологини объясняли невероятные возможности практического материала глубокой заторможенностью мыслительных процессов, при которых высвобождается бесконтрольное либидо, и т.д., и т.п.
В число практиканток вошла и Рыжая Зоська, впрочем, и с бесконтрольным либидо ничего не почувствовавшая…
А в тридцать два года от роду студент Михайлов под покровом ночной метели покинул стены меда и начал самостоятельную жизнь…
И опять Вера стала поджидать студента Михайлова на лавочке в сквере Большого театра.
Ей было унизительно просиживать часами на холоде, но чувство, наполняющее душу до краев, неизменно побеждало девичью гордость.
Он появился лишь через неделю и опять в сопровождении человека с восточным лицом.
– Нет, нет и нет! – замахал руками Ахметзянов. – Трупом лягу, а на репетицию пойдете!
– Здравствуй, – сказал он.
– Здравствуй, – ответила Вера и втянула носом утренний холод.
– Здрасьте, здрасьте! – торопил патологоанатом. – А теперь до свидания! Извините, девушка, репетиция у нас! Прогон!
– Оставьте нас, – попросил студент Михайлов. – Иначе я не буду танцевать премьеру!
Ахметзянов хватанул рыбой воздуха, хотел что-то ответить, но затем развернулся и пошел к театру в одиночестве. Он шел и думал – какого рожна мне надо в балете? Ведь я прекрасный прозектор! От Бога прозектор! Надоел мне этот гений!.. Надоел мне этот театр!.. Хочу в Бологое!..
Но все это импресарио говорил в сердцах. На самом деле служитель смерти ощущал себя без трех минут великим Дягилевым и в последнее время даже не стеснялся делать указания режиссеру-постановщику с мировым именем… А Лидочка должна понять, что все гении взбалмошны, что им перечить не след! В самом деле, пусть молодой человек несколько расслабится перед премьерой!..
Они направились к гостинице «Метрополь», в которой был снят номер.
Сидя в кресле ампир, студент Михайлов долго ничего не говорил, смотрел в окно на проезжающие автомобили. Вера тоже молчала, чувствуя себя душой, подавленной чужой волей, бесполым организмом, собачонкой, в конце концов, ожидающей, пока ее погладят.
– Тебя зовут Вера, – произнес он наконец.
– Да, – подтвердила девушка.
– Я все помню про тебя.
– Хорошо.
– Я не помню только зло.
– Разве я причиняла тебе зло?
– Поэтому я тебя и помню.
– А что ты еще помнишь? – спросила девушка, ощутив какой-то почти мистический ужас.
Студент Михайлов лег на кровать, подложив под белокурую голову руки с удивительной красоты пальцами.
– Я помню Розу.
– Кто это?
– Мы с ней ехали в поезде… Она умерла…
– Как это?
– Наш поезд попал в катастрофу…
– Она для тебя что-то значила?
– Все, кого я помню, для меня что-то значат.
Вера некоторое время больше ни о чем не спрашивала, оба молчали.
А потом она собралась с силами.
– Можно к тебе?
Он ничего не ответил, но девушка вдруг ощутила такую жаркую, пахнущую корицей или чем-то еще волну, изошедшую от него; все ее тело обволокло словно паутиной, и Вера кошкой, ступая мягко, опустилась на краешек кровати, а потом змеей заскользила к его бледному лицу, к слегка алеющим губам… Лизнула языком нежно и вдруг укусила страстно.
От неожиданности он открыл рот, впуская ее розовое жало, которое заметалось внутри, отыскивая белые зубы, небо со вкусом крови.
Руки студента Михайлова ожили, длинные пальцы погрузились в девичьи волосы, и Вера, теперь слегка царапаюшая грудь студента, вдруг почувствовала всю чудовищную силу его мужественности. Джинсы сзади с легкостью треснули по шву, прорвалось шелковое белье, и он вошел в ее лоно с первобытной силой.
Она застонала от перемешанной боли и страсти, потеряла ощущение времени и пространства, а затем взлетела в высокое небо с пылающим солнцем, и не ее бабочка была виновницей сего полета…
А потом они просто пролежали весь вечер и всю ночь и лишь изредка говорили.
– Ты еще помнишь? – спрашивала девушка.
В ответ его рука находила девичьи пальцы и сжимала их легонько.
– Вера, – шептал он.
После этого она плакала, стараясь делать это тихо, почти бесшумно, но казалось, что он слышит, как бегут слезы по шелку ее щек, стекая к ключицам и образуя в ложбинке маленькое озерцо.