Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 63



Получив первую записку от Веры, Болевич не поверил своим глазам: она все-таки собралась написать ему! И называла его «старым ослом». Он поцеловал эти слова. Сдержанно и осторожно. Всю жизнь он ненавидел в людях эмоциональную распущенность. Он считал, что прожил так долго именно благодаря тому, что внутренне всегда держался очень опрятно. Никаких грязных, пылающих чувств. Все эмоции почти стерильны.

Это было особенное искусство — чувствовать вполсилы. Марина для любой, самой разнузданной эмоции, находила точное определение. У Болевича попросту не было разнузданных эмоций. Все чувства вели себя пристойно — или к ним подходил хорошо вышколенный лакей и любезно просил выйти вон.

Только вот Вера и все, что с нею связано…

Может быть, останься Болевич с Верой, они оба давно бы уже погибли. Ворон, склевавший всех остальных, летел на запах живой крови, на красный цвет, который улавливал еще издалека по горячему току воздуха. Болевича с Верой ворон просто не заметил, потому что они жили врозь и были холодны.

Может быть…

Он переводил Рильке. Марина когда-то любила Рильке. Исступленно, как любила всех, кто хотя бы на миг представлялся ей достойным.

А Рильке был достоин. Болевичу хотелось прикоснуться к дару Марины — так, как когда-то он прикасался к ее телу. Осторожно, опасливо. Как ребенок погладил бы ручного льва.

Поэзия Рильке оказалась другой, не такой, как у Марины. Марина всегда обжигала. Рильке был по-немецки рассудителен и трезво-романтичен. Рильке сказал Болевичу то, о чем не мог сказать ему больше ни один человек на земле.

И Болевич записал по-русски немецкие строки человека, некогда любимого Мариной:

Рильке перечислил все признаки. И письма Болевича к Вере были воистину «шальными». Перестать любить? Нет, перестать быть людьми! Он помнил страшные слова Марины и считал их ложью.

Не было большого значения, что именно его убьет: инсульт, сердечный приступ, случайное падение с лестницы; в любом случае это произойдет вовремя. Ему девяносто лет. Довольно.

Он вспоминал людей, которых знал когда-то. Нынешние имели не больше значения, чем грядущая причина его смерти, которую запишут в свидетельстве.

Дуглас был расстрелян вскоре после падения Ежова. Этого следовало ожидать: Дуглас начал копировать маниакальность своего шефа, точно так же срывался, точно так же подозревал всех и вся. И даже «подонки!» выкрикивал таким же нутряным, истерическим голосом.

Одним из последних дел Дугласа была ликвидация Кривицкого. Непосредственно занимался операцией Болевич. В отличие от Рейсса, которого попросту застрелили, Кривицкий был враг достойный, вызывающий уважение. За ним пришлось основательно побегать.

Это неправда, что Кривицкий, дескать, был один против целой могущественной организации. У Кривицкого тоже были друзья и помощники. И точно так же как Кривицкого могли предать в любое мгновение (как предали в конце концов и Рейсса), мог быть предан и Болевич. В этом деле требовалось иметь глаза на затылке.

Возвращение в Париж было сильным ходом со стороны Кривицкого. Его явка в полицию — еще более сильный ход. Фактически этот «подонок» сдал всех. И обзаведясь охраной в лице непрошибаемого полицейского Мопэна, он отправился в Голландию — к семье. Оттуда Кривицкий намеревался лететь в Соединенные Штаты. Как будто океан мог положить преграду между ним и его убийцами, которым он посмел бросить вызов.

Мопэн поражал Кривицкого своей способностью целыми часами сидеть неподвижно и смотреть в одну точку. Вид у инспектора был туповатый, но недооценивать его не стоило: этот человек отличался способностью мгновенно схватывать ситуацию и реагировать соответственно. От его сонного ока мало что ускользало.

У Кривицкого было достаточно опыта, чтобы оценить замечательные свойства своего спутника. Он не то чтобы чувствовал себя спокойно… но, во всяком случае, считал возможным время от времени отвлекаться и даже пару часов поспал.

И только на маленькой станции, недалеко от границы, Кривицкий насторожился по-настоящему. Краем глаза он зацепил какую-то знакомую фигуру на перроне. Он никогда не позволял себе пренебрегать подобными «случайными озарениями». Если нечто показалось подсознанию знакомым — значит, это, скорее всего, действительно так. А в данной ситуации все знакомое несло в себе опасность.

Кривицкий встал, подошел к окну, высунулся. И на миг встретился взглядом с Болевичем.

Лицо Болевича озарилось радостью. Кривицкий отпрянул от окна, сел на сиденье, перевел дыхание.

Мопэн с любопытством наблюдал за ним.

— Что с вами, мосье Кривицкий?

— Они там! — выдохнул Кривицкий.

— Кто?

— Они собираются сесть на наш поезд!

— Да кого вы там увидели? — нетерпеливо спросил Мопэн. Однако и Кривицкий оценил это, вытащил пистолет.

— Я увидел только одного, но он наверняка с напарником… Русские… убийцы! — сказал Кривицкий. Он вынул платок, обмакнул вспотевший лоб. Черт! Не то чтобы он испугался, нет. Запугать Кривицкого было сложно. Но он слишком много лет был преследователем и никогда — добычей. По крайней мере, так позорно удирающей, такой перепуганной добычей.

Нужно успокоиться. В конце концов, он старше. Опытней. И хитрее, чем Болевич.



— Отойдите от окна подальше, — велел Мопэн. — Успокойтесь.

— Русские в таких случаях одеты одинаково, — сказал Кривицкий. — Вы должны будете выделить их в толпе. Это несложно, нужно только видеть эту одинаковость.

Мопэн уставился на него как на сумасшедшего. Ничего себе примета: найти в толпе двух или трех «одинаковых» человек!

— Ведь вы офицер, вы должны понимать, что офицер, даже переодетый, держится как… — начал Кривицкий.

Инспектор кивнул, махнул ему рукой.

— От окна, пожалуйста! И не путайтесь под ногами, не то вас и впрямь подстрелят!

«И лишат тебя премии, — почти с нежностью подумал Кривицкий, глядя на плотное брюхо своего охранника. — Ах ты лапушка. Лягушатник чертов. Давай, спаси меня, и я первый приду поздравить тебя с повышением. Точнее, дам тебе телеграмму из Нью-Йорка. Большую телеграмму, дорогущую…»

Мопэн захлопнул дверь купе, выскочил на перрон. Быстро огляделся по сторонам.

Кривицкий не послушался и от окна не отошел. Вертящий стриженой головой на тугой шее инспектор мало кого мог усмотреть в толпе. Зато Кривицкий ясно видел, как Болевич и с ним еще один или двое сели в первый вагон.

Кривицкий постучал по стеклу.

Мопэн резко обернулся.

Кривицкий сделал ему знак возвращаться.

— Что? — спросил, отдуваясь, Мопэн.

— Они сели в первый вагон!

Инспектор надулся.

— Я сам приму решение. Не мешайтесь!

Кривицкий не стал спорить. Откинулся к стене, прикрыл глаза. Он чувствовал себя усталым.

Болевич быстро шел по коридору, бесцеремонно открывал двери купе, заглядывал, уходил, оставляя двери открытыми. Кто-то возмущался, кто-то молча вставал и закрывал дверь, одна девица завизжала и запустила в него стаканом, из которого пила что-то вроде успокоительных капель.

Неожиданно Болевич увидел, что дорогу ему преграждает туша французского полицейского. Маленькие злые глазки, темные и блестящие, как у кабана, сверлили его. Пальцы правой руки беспокойно шарили по кобуре.

За спиной полицейского мелькнуло бледное лицо Кривицкого.

Кривицкий выкрикнул тонким голосом:

— Это он!

Мопэн зарычал, не оборачиваясь:

— Я вам велел не покидать купе!

Пятясь обратно в купе, Кривицкий продолжал кричать со странной, завывающей интонацией:

— Это он! Он! Убийца!

Мопэн невнятно прорычал еще несколько слов и вынул пистолет.