Страница 34 из 56
– Нам с тобой, Любка, надо на прошлом поставить три креста и сапогом заровнять! – сказал Иван. – Ведь пропадем, если опять начнется… – Он глянул прямо в ее чистые, честные и такие добрые глаза, словно она не на Ивана смотрела, а на собственного ребенка. – Родился – живи, а нам с тобой теперь вместе не выжить. Сын у меня, Костя, – большой уже и все понимает. – Он помолчал. – Тебе тоже надо определяться, Люба. Муж у тебя человек хороший, лучше не надо. Рожай ребенка. Это – знаешь, как здорово!
Любка молчала. Иван и раньше примечал, что в добрых Любкиных глазах есть что-то теплое, притягивающее, и всегда думал, что Любка потому такая доброглазая, что о каждом человеке знает все, словно колдунья. Они еще ребятишками были, а Иван иногда засмотрится в Любкины глаза и вдруг подумает: «Вот так старухи глядят!» А однажды на озере Ближнем, когда им было лет по пятнадцати, Любка долго-долго смотрела в глаза Ивана, а потом сказала: «Не знаю точно, Ванюш, но ты чего-то должен потерять. Не сильно большое, но и не сильно маленькое». На второй день у Ивана украли обласок, который через полгода нашли в соседней деревне. Дело было такое серьезное, что Иван с Любкой договорились про то в деревне никому не рассказывать, и до сих пор никому не известно про гиблое Любкино пророчество.
– Я ребенка иметь не могу, – сказала Любка, не отводя взгляда. – Филаретов А. А. – человек очень хороший со всех сторон, но ребеночка от него родить не могу, хотя он сильно хочет. Филаретову А. А. обязательно надо от меня ребенка иметь, чтобы тоску по первому сыну немножко унять. А не получается ребеночек, Иван, никак не получается…
Плакать и выть хотелось, слушая, как и что говорит Любка. Ни словечка не врала она, ни словечка не прибавляла, правду говорила, и за ней такая боль стояла, к которой Любка раньше и на километр приблизиться не могла. Много, значит, горя хватила Любка Ненашева, пока не было в Старо-Короткине Ивана Мурзина, и сидела перед ним переносящая нестерпимую боль так, словно боль стала привычной.
– А почему ты ребенка не можешь родить? – зачем-то строго спросил Иван. – Объясни, а то я ничего не понимаю.
– А этого никто понять не может, – сказала она тоже строго. – Возил меня Филаретов А. А. в Ромск, всем профессорам показал, а они только руками разводят, ничего понять не могут. Все у меня в целости, сохранности, те два аборта, что я от тебя, Ванюшк, делала, вреда не дали. Вот они и охают, профессора…
– А может… – начал Ванюшка, но осекся, и Любка быстро сказала:
– На Филаретова А. А. грешить не надо. Профессора его насквозь проверили, говорят: «Нормально»… Нет, Иван, в этом деле вся вина на мне, целиком и полностью.
Вот такие дела, товарищ старший сержант Мурзин! Здоровее девки, чем Любка Ненашева, в деревне не было, про нее бабы еще в Любкины шестнадцать лет говорили: «Эта нарожает колхоз!», от Ивана Мурзина с первого раза в матери могла готовиться, а вышла замуж за хорошего человека и мужчину – порченой оказалась. Нет ей покоя, нет ей простого счастья, нет ей жизни, этой Любке Ненашевой, на которой Иван с малолетства мечтал жениться и народить не меньше пяти мальчишек и девчонок. Такое дело он как-то во сне видел: идут они с Любкой по улице, по деревянному тротуару, а пятерка «нападающих» впереди…
– Вань, а Вань!
– Но…
– А ты обо мне сильно не беспокойся. Такая я, видно, есть от роду, что не пришей собаке хвост. У меня, как говорит твой дядя Демьян, все наперековырк, кандибобером, да борода промеж глаз! Так что не беспокойся: живу себе и живу. Ни одно кино, ни один концерт или постановку областных артистов не пропускаю. Мохеровы свитера и шарфы вяжу, а из шерсти – рукавички да лыжные шапочки. Полдеревни одела – это без хвастовства…
На этом месте Любка остановилась, будто поняла, что не от хорошего так длинно и бестолково разговаривает… От новых домов и бревна, на котором сидели, остро пахло сосновой смолой, а от близкого кедрача – сладким ароматом дозревающих шишек. Яркими до блеска были бревна новых домов, в которых еще никто не жил: пароход с переселенцами из Брянской, Смоленской, Орловской областей еще даже из Ромска не вышел.
– Вань, а Вань, – опять по-старому начала Любка. – Вот не поверишь, а я тебя стесняться стала, будто ты не Ванюшка Мурзин, а какой-нибудь Марат Ганиевич. Ты, Вань, сильно взрослый и солидный стал, прямо твой тесть, который генерал. Это почему с тобой такое случилось?
Безлюдные дома справа и слева, улица пустынна, вообще живого человека не видать, но можно дать голову на отсечение, что через полчаса после того, как Иван и Любка сели на бревно, данный факт станет волнующим достоянием славной деревни Старо-Короткино, а на тридцать второй минуте какая-нибудь доброхотка посоветует Настасье Глебовне Поспеловой выцарапать глаза «этой заразе Любке, от которой один позор и еще хуже». Молвы Иван не боялся, но было жалко Настю, точно так, как жалко Любку, если у нее вся жизнь наперековырк и даже получалось, что Любке живется хуже, много хуже, чем жене Ивана и матери Кости.
– Ничего со мной не случилось, – хмуро сказал Иван. – Изменился – это правда, но ведь и ты, Любка, совсем другая. Болтаешь всякую чепуху, а глаза у тебя умнее собачьих. Ты, думаю, лучше меня знаешь жизнь, глубже. Женщина! – Он сапогом подгреб под бревно сухую веточку, чтобы не мозолила глаза. – Хочу тебе помочь, но ничем не могу. Не корю, но ты виновата, что мы с тобой – в стороны. – Он улыбнулся. – Сама говорила: «Какой ты жених, если просто Ванюшка Мурзин!»
– Говорила, – неожиданно горячо и быстро подтвердила Любка. – Не походил ты раньше на жениха, а вот теперь…
– Что теперь?
– Ты теперь, Вань, ближе к жениху подвинулся, хотя целиком и полностью не жених, а, скажем, половинкой прежний Ванюшка Мурзин, друг детства златокудрой подруги Любки Ненашевой.
Тьфу!
– Я тебе арифмометр подарю, Любка! – зло прошипел Иван. – Будешь ежегодно высчитывать, на сколько процентов я в женихи для тебя продвинулся… Давай кончать эту волынку! Улица в деревне одна, остальное переулки, так что договор такой: идешь по тротуару, а я иду навстречу – «Здравствуй!» и «Здравствуй!», и весь разговор. Идем по разным тротуарам, снова: «Здравствуй!» и «Здравствуй!» Ну и все дальнейшее в таком же духе и порядке. Поняла?
– Поняла, Вань, до последней буквы поняла! – совсем по-детски отозвалась Любка и посмотрела на Ивана исподлобья и робко-робко, словно он ее бить собирался. – Все я поняла, Вань, ну просто все поняла, кроме одного. Чего я тебя стесняюсь, как не родного? Хочу слово сказать, а сама от стеснения и страха холодею. Вот это отчего, понять никак не могу, Вань.
Глаза синие, рот круглый и детский, две тоненькие черточки – иголкой пробороздили – возле молодых по-школьному губ, брови словно вышиты самым тонким шелком.
– Говори свое слово, – по-прежнему сердито сказал Ванюшка. – Мне этот твой драмкружок… Давай без театральщины, говори!
Любка продолжала молчать, медленно отворачиваясь от Ивана, чтобы быть лицом к реке, чтобы синие глаза стали черными. Посмотрела на медленный буксирный пароход, вздохнула, перевела взгляд на Заречье, зеленое и одновременно розовое, небывалое по цвету и обличью.
– Если ты меня, Иван, не оттолкнешь, если мной не побрезгуешь, я от тебя сразу беременной стану, – спокойно сказала Любка. – Стану я от тебя беременной, рожу сына, а Филаретову А. А. буду говорить, что его. Он сроду не догадается, раз мальчишка на меня будет весь похож… – Она облегченно вздохнула и приглушенно улыбнулась. – Хотела слово сказать, а наговорила тыщу.
…Вялой травой на сеновале запахло, засветилось в темноте, точно фосфорное, тело Любки, зеленая звезда-паучок заглянула в щель, счастье вращалось-крутилось не то каруселью, не то искрами из глаз от смертельной пули, и что-то все падало, падало, падало, пока не растворилось в зеленом свечении звезды…
– Ухожу! – тихо сказал Иван и осторожно поднялся с бревна. – Я от тебя отрезанный ломоть, Любка… Прощай!
И пошел серединой дороги к ближним кедрачам, которые умели пахнуть на целый километр, а может быть, и дальше. Солнце пригревало спину и плечи, волосы и шею и, казалось, гладило большой, выше Иванова роста, ладонью, а по коричневой пыли шагалось мягче, чем по самому распрекрасному ковру. «И ведь на других планетах обязательно есть жизнь, – усмехнувшись, подумал Ванюшка. – Неужели и там где-то сидит на бревне человек, самый дорогой на свете человек, несчастный от туфель до заколки на голове?»