Страница 98 из 110
Разумеется, слова жены "насытили" меня. Я лишь спросил: "Разве раньше я приносил мясо?" — взял сигареты и поспешил уйти к себе. Чего хочет эта женщина, думал я, чего добивается? Улегся спать, но уснуть не мог. От голода. От унижения. От неумения понять, объяснить, что происходит в моем доме. Лежал и прислушивался, скрипнет ли половица, стукнет ли посуда? Но не слышал ни звука.
Не знаю отчего, среди ночи проснулся. Включил свет. На журнальном столике стояла тарелка с едой и бутылка простокваши. Я тут же, помнится, готов был простить Акджагуль. Мне даже стало жалко ее. Но испугался: если прощу за то, что она подала ужин ночью, то, вероятно, в следующий раз она подаст его утром. "Не нужно трогать простоквашу и чебуреки!" — решил я и не выдержал: точно мальчишка, вскочил, съел все в одну минуту.
Только снова улегся, сытый и умиротворенный, скрипнула дверь, и не прошло секунды, как Акджагуль прилегла рядом. Прижалась ко мне, обняла.
Сделав вид, что крепко сплю, я пытался сообразить, как все это понимать? Если пришла, значит, чувствует себя виноватой, хочет просить у меня прощения. Простить или не простить? Я повернулся к ней лицом. Повернулся, но слов тратить не стал. Начала Акджагуль. "Поговоришь со мной или мне уйти?" — спросила очень тихо, и я уловил в ее голосе раскаяние. "О чем хочешь поговорить?" — "Пойми, мой родной, мне трудно, очень трудно". — "Что трудно?" — "Ничего я не успеваю. Возможно, я физически слабая, но я не могу справиться со всем, что на меня навалилось. Знаешь, каждый раз, когда мы ссоримся, я потом долго думаю, ищу свою вину. Плачу. Слышишь, родной?" — "Слышу. От меня какая помощь нужна?" Акджагуль продолжала свое: "Как ни стараюсь, ничего не получается: то одно, то другое не сделаю. Поэтому прошу тебя, если не успею вовремя подать попить-поесть, не смогу погладить рубашку, не обижайся, милый".
Я сразу не ответил, и Акджагуль продолжала: "Вообще-то вскипятить чай или разогреть готовую еду нисколько не унизительно для мужского достоинства. Наоборот, именно в этом проявится уважение к жене, которая не меньше твоего работает. — Акджагуль помолчала и убежденно добавила: — Ты можешь помочь мне. Понимаешь? Ты сильно облегчил бы мне жизнь, если бы делал то, что в твоих силах".
Вот тогда я и спросил ее первый раз: "Может быть, ты уволишься с работы?" В ту минуту я все беды валил на ее работу! Если скажу, что Акджагуль испугалась, это будет неточно, но лицо у нее изменилось. Она долго молчала, отвернувшись от меня, потом горько спросила: "Скажи, мой милый, готовы мы с тобой добровольно отказаться от половины того, что имеем? — Я молчал, что я мог сказать? — Но, конечно, кроме этой, есть еще более серьезная причина: я, как и ты, люблю свою работу и не могу без нее".
Акджагуль полежала еще немного, видимо ожидая моего ответа, потом глубоко вздохнула.
О чем бы я ни думал в тот бесконечно длинный день, что бы ни вспоминал, снова и снова мысли мои возвращались к Акджагуль.
Почему же нам было так хорошо в Фирюзе?
Сияло и ласкало нас своими лучами солнце. Небо над нами было чистым. И мы понимали друг друга.
Может, потому, что жизнь там особая. Дачный поселок у нас необычный, почти пансионат: работает прекрасная столовая, где очень вкусно кормят. Хозяйки собираются на громадной общей кухне не по обязанности, а скорее из удовольствия. В Фирюзе Акджагуль была освобождена от кухни. А в городе ей пришлось все делать самой.
Я не требовал от жены чего-то невыполнимого. Мы оба уставали, много работали. Нам было не до нежностей. Слова "люблю", "любимая" в нашем доме не звучали.
Правда, Акджагуль иногда намекала на то, что ей чего-то не хватает, например, скажет, что женщины любят ласку. И я старался сделать так, чтобы она не скучала. А вообще-то она быстро привыкла к тому, что я не умею говорить красивые слова.
Я, как умел, заботился, чтобы жена была хорошо одета, довольна. И она чисто по-женски встречала малейшую заботу о ней — благодарила, была нежна…
Первое время мы часто ходили в театр. А потом почему-то перестали. Вечерами читали, много говорили о книгах. Не говорили мы, но, наверное, все время думали о нашем будущем ребенке. Прошел год, два, три, а ребенка все не было. И наконец на четвертую зиму Акджагуль подарила мне сына. Желанного. Долгожданного. Казалось, с рождением его должны были исчезнуть недоразумения и недомолвки. Что теперь могло нарушить счастливое течение нашей жизни? Акджагуль-жена, превратившись в Акджагуль-мать, стала для меня святой. Как предупредителен я был к ней в тот период, как спешил домой после работы! Даже нежные слова старался произносить!
Но, как ни странно, именно со дня рождения сына наши отношения стали ухудшаться. Малыш рос, а мы с женой все более и более отходили друг от друга.
Было совсем темно, когда я добрел до своего дома. Над подъездом горел фонарь. Мебели уже не было.
Во всех наших окнах, обращенных во двор, горел свет. Медленно, не зная, что думать, поднялся я к себе на третий этаж. Когда доставал ключ, дверь распахнулась и мимо меня прошла женщина с мусорным ведром. Только когда она прошла, я понял, что это та самая Акджагуль, которую я выставил со всеми ее вещами из дома, с тем самым мусорным ведром, которое уже много лет стоит в нашей кухне.
Да, что скрывать, именно чувство облегчения и признательности судьбе испытал я в ту минуту, когда мима меня с мусорным ведром прошла жена, а рядом послышался голосок сына. Я взял его на руки, подбросил к потолку. Он радостно смеялся.
Сделать это в тот момент мне было особенно приятно.
Услышав шаги Акджагуль, я поспешил скрыться в кабинете. Но она вошла следом и плотно закрыла за собой дверь.
— Я хочу тебе сказать, — очень спокойно сказала она, — что это и мой дом тоже, нам дали его двоим, а потому в следующий раз придумай что-нибудь другое. И еще хочу сказать — я тоже человек. Слышишь? И будь любезен уважать меня. — Акджагуль ушла, осторожно прикрыв за собой дверь, а я продолжал стоять с незажженной сигаретой во рту.
В тот день я не вышел к ужину. И утром отправился на работу без завтрака. Спокойствие Акджагуль, ее решительные слова, ее достоинство ошеломили меня. Чего-чего, но такого я не ожидал. Я был уверен, что она попросит у меня прощения или, по крайней мере, попытается загладить свою вину, а тут… Передо мной стояла гордая, независимая, совсем незнакомая женщина. И я растерялся, я не знал, что делать и как вести себя.
Дни шли, сменяли друг друга, а в нашем доме воцарилась тишина. Мы, конечно, здоровались, встречаясь за одним столом, обсуждали расходы, но в воздухе повисло напряжение. У нас сохранялась видимость семьи, но мы жили как соседи в коммунальной квартире.
Гельдишка стал удивительно тихим. Не кричал, не бегал, все сидел со своими игрушками, шептал что-то себе под нос. Тишина стояла такая, словно в доме появился тяжелобольной.
Я наблюдал за Акджагуль. Она готовила, мыла посуду, кормила сына, склонялась над ним, собиралась на работу, говорила по телефону. Да, она, эта женщина, вовсе не знакома мне. Кто она? О чем думает? Что таит? Акджагуль стала для меня загадкой.
А может быть, все женщины такие? Многих ли я знаю? И я оглянулся вокруг себя. Вот, как обычно, на нашей длинной скамье у подъезда расположились женщины. Жены, матери, хозяйки нашего большого дома. Мои соседки. Может быть, кто-то из них плохо влияет на Акджагуль? Почему никогда раньше я не прислушивался к их разговорам? Я считал ниже своего достоинства обращать на них внимание. Пустое болтают, думал я.
— Самое противное для змеи — мята, а она растет у входа в ее нору, — услышал я первую фразу. — Ишь, сама — бесстыдница, а других осмеливается поучать! Не соображает, что не только разговаривать с такими, даже сидеть на одной скамье и то грех!