Страница 12 из 94
— Погоди. Вот у нас в селе кузнец был. Восемь детей имел. И жена, родив девятого, померла. Так и считали, что пропадет бедолага со своею оравой. Легко ль стольких на ноги поднять самому? А глядим, через год молодайка нашлась ему. Из соседнего села бабенка. Привела одну свою дочку к кузнецу в дом, и зажили люди. Да так складно и дружно, словно всю жизнь под одной крышей провели. Он со своей покойной женой так не ладил. Новая всех ребят обогрела. Никого не обделила теплом, хоть и чужая, а не хуже родной, вырастила, выучила, на ноги поставила. Вот это женщина! И не побоялась кучи детей! Решилась. Всех любила, как родных.
— Повезло мужику!
— А ты как думал? Будешь на баб всю жизнь коситься, так и останешься в соломенных дедах. А в старости одиночество — плохой попутчик, — говорил Петрович.
— Нет! Уж я после всего никогда с бабой не свяжусь! — вышел Килька из теплушки глянуть, не возвращается ли с работы бригада.
— Жаль Кильку. Как своего жаль. И верно, судьбу ему потрепало бабье. Не скоро заживет эта боль, не скоро успокоится память. А годы идут… Еще пяток лет, и уже поздно будет ему отцом становиться. Да и не рискнет, — вздохнул Петрович и, подойдя к печке, подкинул дров. Сказал глухо: — Одному дивлюсь, как это он тебе про себя рассказал? Да так быстро. Он ведь не из трепачей, не лопоухий. Доверять разучился давно. А может, время его пришло поделиться горем. Чтоб больше не вспоминать о нем?
— Не знаю. Килька разным бывает. Когда мы с ним в село поехали, я думала — утопит он меня в Алдане. Не понимала, за что ненавидит, почему косится, высмеивает, язвит всегда. Все мы в жизни переносим горе. Но отыгрываться на ком-то — не по-мужски.
— Ты и впрямь не знаешь Кильку. Он совсем не тот. Внешнее — нанос, пыль. Погоди, привыкнешь к нам, — успокаивал Петрович.
Килька, едва вернулись с деляны лесорубы, оставил Фелисаду на попечение и присмотр Петровича, занялся ужином. Кормил людей, мыл посуду, убирал со стола. Готовил дрова на завтрашний день.
Когда мужики зашли в теплушку навестить Фелисаду, Николай присел на корточки перед печкой. Он не слушал, о чем говорят вокруг. Он думал о своем.
По давней привычке он любил смотреть в раскаленную от огня и жара открытую топку. Смотреть и слушать, как горят в ней дрова. С шипеньем, треском, стоном. О чем это они хотели сказать человеку в последний миг жизни? Это он силился понять с самого детства. Огонь дарил тепло, жизнь. Но, согревая человека — убивал дерево. Но, умирая, рассыпаясь в пепел, дерево отдавало тепло человеку и оставалось в нем, в его крови, глазах. А значит, не исчезало бесследно.
Килька смотрел на пламя. Задумался о своем.
Мужики чай пьют, неторопливо переговариваются. Килька их не слышал.
Вот так же у огня любил он посидеть дома с отцом. Плечом к плечу. Отец, согрев душу, рассказывал сыну о былом. О минувшей молодости, о войне.
Отец был Героем Советского Союза. И Колька гордился им. Он с восторгом слушал его. Ему всегда хотелось быть достойным своего родителя.
Отец получил геройское звание на днепровской переправе. За удержание плацдарма — пятачка земли, насквозь простреливаемого немцами.
— Тебе было страшно там? — спрашивал Колька.
— Конечно. Еще как… Голову поднять не давали. Ни дохнуть, ни пошевелиться… С час меня вот так продержали, под проливным огнем. И поверили, что мертвый. Если не от пуль, то со страху. Оно и немудрено было. Жить всем хотелось. Ну а когда про меня забыли, я окопался. И пошел поливать фрицев из укрытия. Они меня всплошную накрыть вздумали. Да поздно. Я уже успел устроиться и не высовывал башку из окопчика. Троих снайперов убил, пулеметчика — тех, кто по переправе долбили, убивали наших ребят. Впятером мы на том клочке земли окопались. В живых двое остались, — понурился отец.
— Скажи, на войне вы как ладили между собой? — спросил Колька, вернувшись домой после Морфлота.
— Условия тогда иными были. Смерть ходила рядом. Оттого и берегли друг друга больше. Жизнью дорожили каждой. Вот и держались друг за друга, прикрывали, спасали, берегли. Но… Люди разные… И нынешние, твои сослуживцы, не взялись на голом месте. У нас учились жестокости. Только мы ее на немца выливали. На врага. А нынешние — на своих. Выходит, недоглядели мы. Проморгали вас. Не остановили вовремя, не пресекли. А жестокость — она хуже подлости. Стоит ей пустить корни в душе — и человек зверем стал. Такого нельзя с людьми держать. От греха подальше. Оно ведь и с врагом, на войне, меру знали. Хотя были там мародеры, садисты. Кто без крови минуты жить не мог. Над пленными издевались. А вот в бою — за наши спины прятались. Они и вырастили себе подобных, сволочи! Такие умели не только немца, а и своих предать, бросить, обокрасть, добить. Немного их было. Но ты же видел, чем ничтожней тварь, тем плодовитее, — усмехнулся отец.
Он мечтал о внуках. Все хотел, чтобы было у Кольки не менее троих сыновей и столько же дочерей. Ждал, когда в доме зазвенит детский, самый чистый, смех. Но шли годы… Детей не было, седела голова отца. Он ждал молча, надеясь на чудо. Но оно не спешило радовать, согреть старость. И отец, не упрекая, не жалуясь, понемногу терял надежду стать дедом. Он все чаще одиноко сидел у окна. Ссутулившись, думал о чем-то своем.
Колька после целины заметил, как начала дрожать голова отца.
— Что с тобою? Успокойся, все наладится. Ведь не пропащий я! Не переживай, — просил старика.
Тот улыбался, кивал. А как-то вечером сказал задумчиво:
— Знаешь, сынок, пока я молод был, относился ко всему беспечно, весело. По-настоящему о жизни война заставила задуматься. Но и тогда — без выводов. Был страх и желанье выжить. Ради этого шли на все. Без колебаний и раздумий. Как по пьянке. А вот теперь и расплата пришла. Ох и больная, ох и горькая! А ведь это за грехи мои наказан тем, что нет продолженья у семьи нашей. Згинет род. Никто не продлит фамилии. А все за то, что на войне чужие жизни загубил. Не просто врагов. А и тех, кого в окруженье брали. Кто бросал оружие. Мы им не верили. И косили… Потом, через годы, вернулось нам наше. Сначала с тобой — на флоте. Теперь и того хлеще. Грехи мои — петлей захлестнули. Вернуть бы то время. Да как? Поздно понял. Дошло под занавес. И ничего уже не исправить, никого не поднять. Одни могилы. В них и моя вина, и мечта моя. И нечего больше ждать. А значит, жить ни к чему, — горестно вздохнул отец.
— Ты говоришь так, как будто я умер.
— Ты жив, сынок. Судьба пощадила. Успел я вовремя. И мать дождалась тебя. Ты знаешь, как трудно ждать сына? Не знаешь… А было… Из-за меня иные не дождались. С войны. И уж не дождутся. Верно, и теперь оплакивают своих ребят. А их слезы на моей судьбе пеплом легли. Целыми сугробами. И уж не растают никогда.
— Тебя Героем назвали, а ты сетуешь? Разве мы войну начали? Они! За что себя коришь? Если у меня что-то не сложилось, кто же виноват? Сам дурак слепой!
— Ничего случайным не бывает, Коля. Нет понятья невезучести, есть грехи. Не все замолить можно, не все прощается. Оно в памяти живет и через годы. Война, говоришь, не нами начата? Но и она не должна вестись вслепую. Нельзя сеять смерть всполошняк. Ведь даже звери знают предел ярости. Потому они живучей нас.
— Если б ты не убивал, убили бы тебя. Не немцы, так свои. За жалость к врагу. И как тогда? Ты не один, все воевали одинаково, — утешал отца Николай.
— Такого не бывает. А если и случается, не всяк задумается, что и за войну в дне завтрашнем ответить придется. Особо за тех… кто шел к нам с поднятыми руками. Без оружия. А мы — выполняли вслепую команду командира. Не задумываясь. Именно потому, что не мы начали войну. Зато теперь не спим. И видятся глаза тех солдат. Убитых в пяти шагах… Они тоже не верили — в жестокость…
Старик никак не мог согреться у огня. Его знобило. Нет, раньше он никогда не заводил подобных разговоров. Он отмечал каждый День Победы, много лет носил ордена и медали на выгоревшей фронтовой гимнастерке, любил свой планшет. Вспоминая Сталинград, Орел, Белоруссию, с гордостью рассказывал, как гнал он немца взашей с земли русской.