Страница 10 из 86
Когда господин дю Люд взял обратно ларчик, а монахини успокоились, Лактанс торжествующе сказал:
— Полагаю, что вы и не сомневались в истинности этих мощей?
— Не больше, чем в одержимости этих монахинь, — ответил господин дю Люд и открыл ларчик.
Он был пуст.
— Вы, господа, потешаетесь над нами! — воскликнул Лактанс.
Я был возмущен всем этим балаганом и возразил:
— Да, сударь, так же, как вы потешаетесь над богом и людьми. Поэтому-то, дитя мое, вы и видите меня сейчас в этих тяжелых, толстых семимильных сапогах, от которых у меня ломит ноги, и с пистолетом в руке. Ведь наш друг Лобардемон дал приказ схватить меня, а как моя шкура ни стара, я вовсе не желаю с нею расставаться.
— Неужели он обладает таким могуществом? — вскричал Сен-Мар.
— Большим, чем считают и чем можно считать. Я знаю, что одержимая настоятельница доводится ему племянницей и что у него есть постановление совета, где ему предписывается судить Урбена Грандье, не обращая внимания ни на какие прошения, направленные в парламент, ибо кардинал запретил парламенту вмешиваться в это дело.
— Но в чем же его вина? — спросил молодой человек, любопытство которого было уже сильно возбуждено.
— В том, что он наделен сильным духом и возвышенным умом, непреклонной волей, восстановившей против него власть имущих, и глубокой страстью, которая завладела его сердцем и толкнула на единственный смертный грех, в котором его можно упрекнуть. Но проведать о его любви к красавице Мадлене де Бру и разгласить ее удалось лишь после того, как были прочтены его записки, которые силою изъяли у его восьмидесятилетней матери Жанны д'Эстьевр. Девушка отказывалась выйти замуж и хотела принять постриг. О, если бы монашеское покрывало могло скрыть от ее взоров то, что сейчас происходит! Красноречие Грандье и его ангельская красота не раз воспламеняли женщин; многие приезжали издалека, чтобы послушать его; я был свидетелем того, как во время его проповеди некоторые лишались чувств, другие восклицали, что он ангел, и когда он спускался с кафедры, касались его одежды, целовали ему руки. И правда, его проповеди, всегда вдохновенные, ни с чем не сравнимы по великолепию, — разве что с его собственной красотой; чистейший мед Евангелия сочетался в его устах со сверкающим пламенем пророчеств, и в звуке его голоса отдавалось сердце, переполненное святым состраданием к людским мукам и слезами, готовыми окропить паству.
Добрый аббат замолк, потому что и у него самого к горлу подступили слезы. Его круглое, обычно веселое лицо вовсе, казалось не доступное грусти, было в этот миг особенно трогательно.
Сен-Мар, все более волнуясь, пожал ему руку молча, чтобы не прерывать рассказа. Аббат вынул из кармана красный платок, вытер глаза, высморкался и продолжал:
— Это второе по счету грозное нападение на Урбена его врагов; его уже обвиняли в том, будто он околдовал монахинь; дело рассматривалось благочестивыми прелатами, просвещенными чиновниками, учеными мужами; они не признали за ним вины, были глубоко возмущены клеветой, и всем бесам в образе человеческом пришлось умолкнуть. Добрый и богобоязненный архиепископ Бордоский ограничился, тем, что сам назначил уполномоченных для проверки мнимых заклинателей; тогда «праведники» разбежались и бесовское сборище притихло. Пристыженные тем, что результаты разбирательства преданы гласности, и оскорбленные ласковым приемом, какой был оказан Грандье нашим добрым монархом, когда тот в Париже припал к королевским стопам, они поняли, что если Грандье восторжествует, то для них это гибель и они пред станут обманщиками; урсулинская обитель уже стала балаганом, где разыгрывались безобразные комедии; монахини превратились в бесстыжих актерок; больше ста человек, набросившихся на Грандье в надежде погубить его, сами оказались в неприятном положении; поэтому после неудачи заговор не только не распался, но, наоборот, окреп: послушайте, какие приемы пустили в ход беспощадные враги Грандье.
Слыхали ли вы о человеке по прозвищу Серое Преосвященство, о страшном капуцине, которому кардинал доверяет тайные поручения, с которым часто советуется, хоть и презирает его? Именно к нему-то и обратились луденские капуцины. Однажды, когда королева проезжала в этих местах, простой женщине по имени Амон посчастливилось понравиться государыне, и она ее взяла к себе в услужение. Вы знаете, какая вражда разделяет двор королевы и двор кардинала, вы знаете, что Анна Австрийская и господин де Ришелье некоторое время оспаривали друг у друга благосклонность короля, и тогда Франция не ведала с вечера, которое из этих двух светил засияет утром. Однажды, в дни затмения кардинала, по рукам стала ходить сатира, вышедшая из окружения королевы; она называлась Башмачница Королевы-Матери; задумана и написана сатира была пошло, но в ней заключались такие обидные вещи касательно происхождения и личности кардинала, что враги Ришелье ухватились за нее и стали усиленно распространять, чем вызвали страшный гнев с его стороны. Там, говорят, разоблачались многие интриги и тайны, которые он полагал никому неизвестными; он прочел сатиру и пожелал узнать, кто автор. А луденские капуцины тем временем донесли отцу Жозефу, будто Грандье и Амон ведут постоянную переписку, а поэтому нет никакого сомнения в том, что Грандье и является автором этого памфлета. Не помогло и то, что Грандье до этого напечатал несколько богословских трудов, сборников молитв и размышлений, самый слог которых говорил о том, что он не мог участвовать в этом пасквиле, написанном рыночным языком; но кардинал, уже давно настроенный против Урбена, решил, что виноват тут не кто иной, как он; кардиналу напомнили, что, когда он был еще только настоятелем Куссейского монастыря, Грандье соперничал с ним и даже на шаг опередил его. А теперь я опасаюсь, как бы этот шаг не свел Грандье в могилу…
При этих словах на лице доброго аббата промелькнула скорбная улыбка.
— Как? Неужели вы думаете, что дело дойдет до казни?
— Да, дитя мое, именно — до казни; у него уже изъяли все документы и постановления, которые подтверждали его невиновность и могли бы помочь ему оправдаться; их изъяли, несмотря на возражения его несчастной матери, которая бережно хранила их как грамоту, дающую ее сыну право на жизнь; уже подвергнут проверке обнаруженный в его бумагах трактат о безбрачии духовенства, и объявлено, что трактат написан с целью распространения ереси. Конечно, вина Урбена велика, и любовь, толкнувшая его на такие мысли, как бы чиста она ни была, — тяжкий грех для человека, всецело посвятившего себя богу; но несчастный священник был далек от мысли поощрять ересь и написал свой трактат только для того, чтобы успокоить совесть мадемуазель де Бру. Было настолько очевидно, что его действительных прегрешений недостаточно для вынесения смертного приговора, что вновь извлекли на свет божий уже давно забытое обвинение в колдовстве, а кардинал, делая вид, будто верит этому обвинению, распорядился начать в Лудене новый суд и во главе его поставил Лобардемона; а это говорит о том, что несчастному уготована смерть. О, да будет угодно небу, чтобы вы никогда не узнали того, что на растленном языке правительства зовется государственным переворотом!
В этот миг из-за невысокой стены, окружавшей двор, раздался страшный вопль; аббат и Сен-Map в ужасе вскочили с мест.
— Это женщина, — сказал старик.
— Душераздирающий вопль! — сказал юноша. — Что там такое? — обратился он к своим слугам, которые сразу же выбежали во двор.
Те ответили, что больше ничего не слышно.
— Тем лучше. А теперь не шумите, — крикнул им аббат.
Он затворил окно и обхватил голову руками.
— О, что за вопль, дитя мое! — Старик сильно побледнел. — Что за вопль! Он пронзил мне душу; случилось что-то ужасное. Боже мой! Этот крик ошеломил меня, я не в силах продолжать беседу. И надо же было, чтобы он раздался как раз в то время, когда я говорил с вами о вашей будущей судьбе! Да благословит вас бог, дорогое дитя мое! Преклоните колена.