Страница 37 из 43
– Где она – где она – где?..
Она сидела посреди ухоженного газона‚ поджав ноги‚ маленькая‚ потерянная‚ будто оброненная случайно‚ и перебирала клейкими‚ в меду‚ пальцами легкое воробьиное перышко‚ чтобы отлепить‚ высвободить‚ пустить по ветру‚ а оно липло и липло‚ то к тому пальцу‚ то к этому, никак не желало улетать.
– Ничего мне вашего не надо‚ – говорила со смирением. – Верните ему назад.
А тот уже вскидывался по-жеребячьи‚ выступал-выплясывал‚ каблуком рыл землю‚ шею гнул лебедем‚ только что не ржал с килограмма конфет:
– Бери давай. Не томи давай. Привезено! Из-под самого Парижу!
А она:
– Да хоть откуда.
– Ты понюхай. Понюхай сперва!
– Нюхайте сами. Если желаете.
Он и распаковал. Он и вынюхал тут же‚ в момент: единым глотком.
– Наружное?.. – спросил очумело и дохнул ароматами.
– Наружное.
– Про-бирает.
И умчался прочь‚ счастливый и пахучий.
– Это же нехорошо‚ – сказала. – Брать и не одаривать взамен. Это нечестно. Проснешься на заре‚ откроешь глаза‚ а он сопит за спиной‚ затаился и ждет‚ слабости ждет‚ жалости и желания: Господи‚ пронеси мимо!
А голова книзу всё время. А пальцы шевелятся без остановки. И перышко не отлипает от рук‚ ну никак!
Три старика встали в кружок‚ молча и завороженно.
– Притягивает‚ – сознался один и хмыкнул стеснительно.
– Засасывает‚ – согласился другой.
– Возвращает к тому‚ что оставил‚ – пояснил третий и тоже пошевелил пальцами. – У вас нет случайно запасного перышка?
– Есть. Почему же нет? Без этого с ума сойти.
И протянула баночку с медом да связку перышек на выбор.
Они пристроились рядком на открытом газоне‚ малой‚ незащищенной кучкой‚ головы книзу‚ руки у самых глаз‚ и перебирали задумчиво липкими пальцами: у каждого по перышку.
– Ха‚ – говорил один грустно-радостно‚ – сколько ж тогда мне было? Три‚ четыре года... Мама сказала: "Пойдем гулять. На качели-карусели". Меня закутали‚ повезли на извозчике‚ цокали-подскакивали‚ выглядывали по сторонам обещанные радости. Слезли‚ пошли к дому с колоннами‚ позвонили в звонок. "Тут чего?" – "Тут‚ – сказали‚ – подарки..." Встала в дверях горбунья в белом халате‚ носом вросла в подбородок‚ подбородком в грудь: подхватила в охапку‚ унесла прочь от мамы‚ от света‚ от качелей-каруселей... Ужас. Слезы. Вопли. Скарлатина.
– Ах‚ – говорил другой изумленно-горестно. – Отец жив был‚ последние‚ быть может‚ месяцы‚ мать – совсем девочка. Сидел у него на коленях‚ ел селедку‚ которую редко видели‚ пел во весь голос: "Вкусно жить‚ вкусно жить‚ до чего же вкусно жить..." А сверху что-то капало‚ крупное‚ горячее‚ солонее селедки. Может‚ голодали тогда? Не помню. Может‚ прощался со мной отец? Не знаю...
– А у сосен‚ – говорил третий застенчиво и невпопад‚ – светлые побеги в начале лета. Растопыренные‚ устремленные вниз‚ как летящие к земле нежнозеленые бетлки. А я всё ждал под деревом‚ задрав голову‚ когда же спрыгнут они в подставленные ладошки. И кто-то вечно стоял рядом‚ большой‚ теплый и добрый: против солнца не разглядеть.
Бульвар распухал от нахлынувших образов‚ исходил обликами‚ сочился видениями‚ шелестел оболочками воспоминаний‚ в которых давно уже не было жизни. Брели отовсюду изголодавшиеся тени заколдованных стариков со скамеек‚ притянутые на неслышный зов‚ усаживались на газоне – ступить негде‚ перебирали пальцами непослушные перышки. Липнем к памяти – мухами на липучке. Зудим‚ сучим лапками – не оторвать. Как накинули вуаль крепости чрезвычайной. Да стянули понизу – не улизнуть. Да просунули внутрь лапу с когтями – похватать на выбор. И откуда ни возьмись‚ бочка золотистого‚ тяжелого меда‚ за счет властей‚ что ли? – да мешок с воробьиными перьями: на всех чтоб достало.
И черная машина пристыла к тротуару со слепыми‚ зашторенными стеклами.
Скакнул из ниоткуда дед голый‚ бородою обернутый‚ пошел по газону‚ расталкивая‚ распихивая коленками‚ раздавая тумаки налево-направо‚ косматый‚ носатый‚ страхолюдный: лешак-лешаком.
– Эй‚ народы! Очнитесь‚ вы чего? Вас же голыми руками перехватают‚ шеи свернут‚ головы поотрывают‚ котиками перебьют – дубинкой по носу.
А они не откликаются. Они в отупении. В блаженном беспамятстве‚ будто на солнце вяленные.
Осерчал, сверкнул глазом:
– Вот я на вас порчу с небес! Саранчу с мокрицами! Темень египетскую! Ливни серные!..
Поднял голову старик квелый‚ на тело упитанный‚ с глазами закисшими‚ с губами залипшими‚ словно персик раскусил:
– Будет тебе. Садись давай рядом‚ макай пальцы в кадушку.
– Человек‚ – закричал дед и за грудки схватил‚ приподнял до себя. – Иди пахать‚ человек! Сеять! Окучивать! Плоды пожинать! У нас работы немереные. У нас заботы несчитанные.
– Я тоже был псих‚ – шепнул тот‚ обвисая на руках. – Нервы оголял‚ проблемы решал‚ народ призывал.
И закис‚ поджав ноги.
– Ну?
– И ну. Лечили меня. Курс уколов – и всё. Сытый теперь. Мягкий. Ублаженный. Поесть люблю много‚ жирно‚ мякишем соус выбираю. Мыло закупаю. Спички запасаю. Капусту квашу. Я раньше во всем сомневался‚ а теперь мне под силу любое дело.
И опал с рук обратно на газон‚ засутулился над перышком. А другие и того не сказали. Глазом не повели. Ухом не дрогнули. Другим шевелиться – только нирвану портить.
Тут он и сломался‚ лешачий дед‚ опустился-унизился:
– Люди! У нас нынче скидка‚ народы! Послабление на небесах. Пониженный проходной балл.
– Так-то оно так‚ – сказал бывший псих‚ – да материя‚ брат‚ она первична. Так-то оно так‚ – сказал рассудительно‚ – да уколы‚ друг‚ определяют сознание. Так-то оно так‚ – сказал злобно‚ – да пошел бы ты к Богу в рай‚ смутьян проклятый!
Он и пошел.
Один он и никого рядом.
– Тогда так‚ – объявил на уходе. – Ваша очередь шестая.
А псих снова завалился в блаженство.
– Я какая была? – сказала она на это. – Я такая была. Строгая. Гордая. Самостоятельная. Первой в классе лифчик надела. Меня за это в совет отряда выбрали. Со мной за это мальчики танцевали. Обнимут – ладонь кладут на пуговки.
Ходит в гости по необходимости‚ под руку с тщеславным мужчиной‚ которому она принадлежит по ночам‚ ест‚ улыбается‚ поддерживает беседу‚ произносит многозначительные "О" и "Ах"‚ а сама пихает их всех злорадно в дерюжный мешок‚ утрамбовывает плотно‚ и узлом-узлом‚ тугим узлом‚ и на чердак‚ на чердак‚ в самый далекий угол‚ где ломаный хлам‚ труха-шелуха‚ мышиный помет. Они хороводятся вокруг‚ фуфырятся за столом‚ распускают павлиньи хвосты‚ рассыпают перлы отработанного остроумия‚ тужатся и пыжатся сверх меры посреди бронзы-хрусталя-керамики‚ а сами давно уж в мешке‚ в дерюжном мешке‚ на чердаке‚ в пыльном углу‚ за стропилами: ах‚ какое наслаждение! Выходит из-за обильного стола‚ – "Дорогая‚ тебе плохо?" – "Мне хорошо‚ дорогой"‚ – надушенная и наряженная‚ соблазнительная и неприступная‚ осмотренная‚ как опробованная‚ спереди и сзади‚ заходит в их туалеты с меховыми подстилочками‚ материт-проклинает по-черному‚ выплевывает из себя всю их еду: "Ничего мне вашего не надо!" А назавтра иной дом‚ иная компания‚ иной туалет с теми же подстилочками: "Ничего мне вашего не надо!" И опять назавтра: "Не надо мне! Ничего!.." И редкие – когда совсем уж невмоготу – посиделки втроем‚ в темноте‚ на низкой тахте‚ за бесконечной сигаретой: Беба-давалка‚ ненужная ее подруга‚ душная женщина с мохнатостью под мышками‚ да Фима-дурак‚ который хорош тем‚ что никому не мешает‚ да она‚ грустная и притихшая: не надо притворяться‚ краситься-наряжаться‚ показывать себя в лучшем виде‚ – для Фимы сойдет и так. Сидят‚ накуриваются до одури‚ потом кофе попьют‚ потом песни споют, жалобно‚ по-бабьи‚ втроем с Фимой: "Милой Шура‚ я твоя‚ куда хошь девай меня..."‚ потом он их пожалеет.
Грибоедов встал за спиной на высоком постаменте‚ отрезая путь к отступлению. Деревья сомкнулись с боков надежным оцеплением. Черная машина у тротуара неслышно урчала‚ готовая рвануться с места. Всё шло к тому‚ что сейчас их будут брать.