Страница 26 из 30
В книге В. К. Лукницкой, среди материалов "Дела Гумилева", приводится список продуктов, закупленных им для обитателей Дома Искусств летом 1921 года во время поездки на юг и в Москву (в поезде Немитца). Тут же приводятся потраченные суммы. Согласно этому списку 20 фунтов сахара (8 кг 190 г) стоили тогда 210 рублей, 4 фунта риса (1 кг 630 г) — 20 рублей, 6 фунтов гречневой крупы (2 кг 450 г) — 30 рублей (см.: Указ. соч. С. 286). Сообразуясь с нынешними ценами на те же продукты и, разумеется, сделав большие допуски на иную ценовую ситуацию в целом в стране и разницу цен в Петрограде, Москве и на юге, каждый может сам произвести подсчеты и найти современный эквивалент. По моим расчетам (на которых я, впрочем, не настаиваю), Гумилев получил от Шведова сумму, колеблющуюся (если считать в твердой валюте) от тысячи до двух тысяч долларов, — вполне достаточную, чтобы оплатить с надбавкой за риск услуги гектографиста (как планировалось вначале), закупить "агитационную водку" и оставить себе на расходы и "материальное поощрение" членов "пятерки". Тогда, заметим, и Мариэтта Шагинян просит в долг у Гумилева под расписку не горемычные пятьдесят копеек, а около $ 200–400 — сумму для долга вполне "благородную" и именно такую, при передаче которой можно уже требовать расписку, не боясь затем прослыть в кругах Дома Искусств жмотом (а то и — психом). Гумилев понимал: деньги, ссуженные им, хотя и принадлежат ему лично, но… как бы "не совсем".
Но, подчеркнем еще раз, собственно сумма "контрреволюционных денег" для исхода дела значения не имела. Даже если бы Гумилев действительно получил из рук Шведова два рубля и отдал бы затем Шагинян под расписку пятьдесят копеек, а на следствии признался только лишь в том, что знал о членстве Шведова в подпольной организации (а расписка оказалась бы изъята чекистами и была бы единственной уликой, приобщенной к делу), — и это уже значило бы для поэта гибель. Основываясь только на перечисленных фактах и доказательствах, Агранов мог сделать следующие заключения:
— Гумилев общался со Шведовым и, зная, кто такой Вячеславцев, не донес на него в органы госбезопасности: налицо факт прикосновенности Гумилева к преступлению Шведова (организация заговора против советской власти).
— Недонесение Гумилева мотивировано не только субъективно-нравственными причинами, ведь контакт поэта с заговорщиком не ограничился только общением, но имел последствия: Гумилев вступил с заговорщиком в финансовые отношения, получил от него свободные средства для использования по усмотрению. Документ, подтверждающий это, имеется. Следовательно, преступное деяние Гумилева (сокрытие от властей контакта с заведомым преступником) мотивировано личным интересом поэта в преступной деятельности Шведова, т. е. может быть интерпретировано как соучастие.
И… все.
Характерно, что, "отработав" сам факт получения Гумилевым "денег от организации на технические надобности", Агранов даже не пытается выяснить, куда, собственно, эти деньги делись, хотя этот вопрос, кажется, лежит на поверхности. Гумилев показал, что он положил 200 000 рублей в стол и стал ждать либо восстания, либо нового визита Шведова. Ни того, ни другого не последовало, и Гумилев "предал дело забвенью". "Заговорщицкие деньги" тогда должны, вроде бы, были мирно покоиться в столе поэта, но при обыске там было найдено всего 16 000 рублей. В "Деле Гумилева" никаких объяснений этой очевидной "странности" нет. Почему не вдавался в подробности сам Гумилев — понятно: И. В. Одоевцева, случайно увидевшая в ящике стола эти пачки рублей и рассказавшая об этом эпизоде в своих воспоминаниях, добавляет, что деньги Гумилев раздавал потом членам своей "пятерки"[160]. Но почему Агранов даже не спросил?
XX
А его это уже не интересовало. Его вообще уже ничего не интересовало в этом расследовании: ведь все другие "преступные деяния" Гумилева никак следствием не отрабатывались. В следственном заключении просто переписаны соответствующие места из показаний Таганцева и Гумилева. Между тем, как мы видели, даже простое сопоставление этих показаний могло существенно уяснить степень истинного участия поэта в деятельности ПБО — чего стоил хотя бы "сюжет" с "лентой для гектографа" вместо "ленты для пишущей машинки". Неужели чекисты не понимали разницы между пишущей машинкой и гектографом — коль скоро речь идет (и Гумилев это не скрывает) о листовках?!
Конечно, понимали. Но все равно переписывали со слов Таганцева: "На расходы Гумилеву было выдано 200 000 рублей советскими деньгами и лента для пишущей машинки" (эта дурацкая "лента для пишущей машинки", перекочевавшая затем и в "список расстрелянных", стала поводом для недоуменных размышлений многих историков-гумилевоведов).
После подтверждения факта передачи денег все другие обвинения против поэта не играли никакой качественной роли. Подтвердятся ли потом эти обвинения или не подтвердятся, — никакого значения не имело, поскольку один доказанный факт получения денег на технические надобности в сочетании с признанием Гумилева в контактах с "контрреволюцией" давал право следователю ВЧК требовать для подследственного смертного приговора "за соучастие". Именно — следователю, а не прокурору — ведь, как мы помним, в Петрограде действует военное и осадное положение и суда не будет. Зачем же доказывать еще и еще раз самому себе то, в чем ты и без того уже уверен? А любая последующая проверка была теперь чекистам не страшна — у них было что сказать (и показать)…
Впрочем, если бы обещанный Таганцеву "открытый процесс" и состоялся, — результат был бы тот же самый, только оперативники, наверное, подсуетились бы еще в сборе доказательств (это было, как мы видели, нетрудно). "Московские процессы", например, на которых, точно по апробированной в 1921 году в Петрограде схеме, "прикосновенили в соучастие" всех сталинских политических противников, превращая их в одночасье из членов ЦК во вредительско-террористическую "помесь лисицы и свиньи", были вполне открытыми. Ну и что? Аграновский Молох был сработан на совесть, он переварил всех, все покаялись (чистосердечно) и были расстреляны как соучастники всевозможных террористических групп (а не как партийные оппозиционеры!).
А Запад и не пикнул!
Еще и еще раз повторим: Агранов меньше всего стремился установить истину в отношении подлинного облика "контрреволюционера Гумилева" (как, впрочем, и в отношении всех его "подельников" по "профессорской группе"). Допытываться, чье пальто использовал Николай Степанович, маскируясь под рабочего на Трубочном заводе, и какого цвета были чернила, которыми был написан "черновик кронштадтской прокламации", было Якову Сауловичу скучно и… некогда.
В том, что опасность для советской власти, исходящая от Гумилева-заговорщика (и от всей группы арестованных им интеллигентов), в любом случае, мягко говоря, невелика, Агранов был совершенно уверен еще до приезда в Петроград, а подробности (говорил ли речи Гумилев работницам Трубочного завода или не говорил?) работнику аграновского масштаба неинтересны. Более того: именно в данном деле заботиться о безопасности РСФСР и ее властей Агранов вообще целиком предоставил семеновским головорезам, гонявшимся за головорезами из боевой группы ПБО и, кстати, к моменту активного аграновского старта уже почти всех посадившим (или — перестрелявшим).
У Агранова — совершенно иная, особая миссия.
Летом 1921 года Агранов "обкатывал" созданный им по заданию партии механизм величайшей в истории машины правового и нравственного подавления личности. Масштаб был, как и полагается для обкатки, скромным, можно сказать, крошечным — всего чуть более восьмисот человек (именно столько людей так или иначе проходили по "делу ПБО"), — но сам-то механизм мыслился для подавления целых народов, а в ближайшем историческом будущем — всего человечества. Преувеличения здесь никакого нет: после "Таганцевского дела" именно Агранов по поручению Кремля будет главным планировщиком "дела ЦК партии эсеров" (1922), "троцкистского заговора" (1929), "дела Ленинградского террористического центра" (т. н. "убийство Кирова", декабрь 1934), а в 1936 году, уже в качестве комиссара государственной безопасности СССР и работника личного секретариата Сталина, — одним из руководителей "Московских процессов"[161], а там, как известно, жертвы исчислялись уже десятками (если не сотнями!) тысяч и последствия — политические и социальные — имели планетарный масштаб. Поэтому с высоты поставленных перед ним задач конкретные судьбы всех фигурантов "Таганцевского дела" были для взгляда Агранова столь же трудноразличимы, как трудноразличимы эволюции каждого отдельного муравья для взгляда наблюдающего за муравьиной кучей биолога. Разглядеть "стилистику" индивидуального поведения каждой "муравьиной персоны" — тот хромает, к тому вон хвойка прилипла, — можно, конечно, но… глаза очень устают, а, главное, для задачи исследования вовсе и не нужно. Интересен общий алгоритм поведения — в какую сторону побежали?..
160
См.: Крейд В. Указ. соч. С. 296.
161
См.: Legget G. The Cheka: Lenin’s political police. Oxford 1981. P. 442–443. И здесь, заметим, Агранов остался верным себе: в зиновьевско-каменевском "Московском процессе" Яков Саулович отвечал за самое важное "дело" — "дело Зиновьева" и подготовил его так, что даже Р. Конквист не мог удержаться от того, чтобы особо не отметить профессионализм Агранова. — см.: Conquest R. The Great Terror. Harmondsworth, 1971. P. 138.