Страница 30 из 30
И я верю, что он был неотразим даже для Гумилева в проявлении ума, эрудиции, умственной изобретательности…
Потому что он знал, что он убьет Гумилева.
Он знал об этом с самого начала, с того самого момента, когда имя Гумилева мелькнуло в потоке бумаг, ежедневно затапливающем его стол. С этого момента Гумилев был обречен, вообще независимо от того, совершал ли он что-нибудь "контрреволюционное" или не совершал.
И не только потому, что для задуманного Аграновым адского эксперимента над петроградской интеллигенцией такой "устрашающий пример", как казнь великого поэта, был действительно гениальным завершающим штрихом.
А потому, что этот человек, Яков Саулович Агранов, был щедро одарен судьбой. Он был красив и молод. Интеллект его граничил с гениальностью, его обаяние было неотразимо. Он мог и умел наслаждаться великой поэзией, живописью и музыкой. Его любили красивейшие женщины эпохи. Сильные мира прислушивались к его словам.
Но он захотел большего.
Он захотел — бессмертия.
Настоящего бессмертия, бессмертия "без срока давности", бессмертия безусловного.
Тварь ли я дрожащая или право имею?!
В тот миг, когда он увидел имя Гумилева на подлой бумаге жалкого сексота, Агранов понял, что он может сделать то, что никто никогда не делал и никогда не сделает, кроме него.
Во всей тысячелетней русской истории это право имели до Агранова только два человека.
Но они не понимали своего избранничества, они не были готовы к бессмертию.
"…Не мог понять в сей миг кровавый, на что он руку поднимал…"
Агранов понимал.
И я уверен, что подпись под расстрельным заключением Гумилева он поставил собственноручно.
И не дал больше подписаться под таким заключением никому.
Потому что это была его заявка на бессмертие.
И мы должны наконец признать за ним право на это мрачное бессмертие и дать ему, Якову Сауловичу Агранову, место впереди и Дантеса, и Мартынова, ибо в уме и дерзновении своем он далеко превзошел тех, двоих, вместе взятых…
Еще в студенческие годы, едва прикоснувшись к разрозненным материалам, хранившим тайну великой трагедии августа 1921-го, я любил бродить по тем улицам города, камни которых помнили облик ее главных участников.
Я шел по последнему пути Гумилева — от здания Дома Искусств на перекрестке Невского и Мойки к зданию ПетроЧК на Гороховой, затем — через пустынную Дворцовую ("И горит над обелиском / Ангел твой на рдяном диске, / Словно солнца младший брат…"), по набережной Невы, мимо Летнего сада ("Краше горнего Иерусалима / Летний сад и зелень сонных вод…") — на Шпалерную, к Большому Дому и зданию Дома предварительного заключения. Я садился на Финляндском вокзале на электричку до Бернгардовки и от перрона на голой вокзальной площади, еще не застроенной нынешними торговыми рядами, шел вниз, к мрачной низине, по которой извивалась Лубья, а вдали — чернел "расстрельный" лес Ржевского полигона…
И чем больше я узнавал о подробностях гибели Гумилева, тем больше все происшедшее тогда, приобретало для меня черты классической, античной трагедийности. Ибо во всей "Таганцевской эпопее" почти все ее участники — и разочарованный, ищущий смерти Герман, и циничный, хихикающий Менжинский, и обманутый прекраснодушный Таганцев, и обиженный Бакаев, и затравленный Горький, и даже "кремлевский мечтатель" Ленин, — все ее политические "тексты и подтексты", все детективные коллизии обладают неким эстетическим ущербом, отступая в тень перед мощным и абсолютно простым столкновением Добра и Зла, персонифицированных в двух главных героях-антиподах — Гумилеве и Агранове.
И думалось: а ведь приговор поэту Агранов все-таки подписал не своим, а чужим именем (или псевдонимом, что в данном случае роли не играет). Потому в этой схватке, он, в конечном счете, и проиграл. Иначе и быть не могло: природа Зла вторична, оно может заявить о себе только при наличии Добра.
Гумилев ведь прекрасно мог бы обойтись в своем бессмертии и без Агранова. Но мог ли Агранов обойтись без Гумилева в бессмертии своем?..
И потому, когда я смотрел на темнеющие вдали, за Лубьей, вершины "расстрельного леса", среди всех прочих видений и призраков августа 1921 года, окружавших меня, был и один, самый страшный, который я гнал, как мог, и не мог отогнать никак.
…И чавкала под шинами чекистского лимузина грязь на сырой лесной "грунтовке", и Агранов, выскочив еще на ходу, бежал, бежал изо всех сил сквозь утренний, гудящий стонами и проклятьями туман, висящий над Ржевским полигоном…
Бристоль — Санкт-Петербург 28 сентября 2004 г. — 2 января 2010 г.