Страница 24 из 30
Согласно этим правилам, сотрудники, расследующие дела участников "профессорской группы", должны были всецело сосредоточиться на решении двух задач:
1. Они должны были установить факт прикосновенности подследственного к заговору и
2. Установить мотивы этой прикосновенности, имея в виду возможность последующей интерпретации ее как соучастия (сообщничества).
Это им блестяще удалось, не без невольной помощи самого Гумилева. Ведь, с аграновской, "нетрадиционной" точки зрения, он своими показаниями буквально сам затягивал петлю на собственной шее. Действительно, Гумилев сам показал, что он в разговоре со Шведовым-Вячеславским "согласился на выступление", "выразил согласие на написание контрреволюционных стихов", спорил с ним о выборе лучшего "пути, по которому совершается переворот". Он сам признался, что готов был "принять участие в восстании, если бы оно перекинулось в Петроград, и вел по этому поводу разговоры с Вячеславским". После таких признаний вопрос о "прикосновенности" Гумилева к заговору решался сам собой.
Более того, такие показания уже почти решали и вторую задачу. Гумилев не только знал о заговоре и не донес об этом, но и мотивы его недонесения не ограничивались только субъективно-нравственными и личностными аспектами, вроде "офицерской чести" или "политической наивности". Предприятию Германа и Шведова он, судя по сказанному, несомненно сочувствовал. А это и значит, что "прикосновенность" может быть без всяких противоречий, путем истолкования мотивов, превращена в "соучастие".
Теперь дело оставалось за обнаружением каких-либо улик, подтверждающих правоту этой мотивации.
XVIII
Над той доказательной базой, которая собрана в "Деле Гумилева", над теми документами, которые были отобраны следователями как улики, принято смеяться. И действительно можно было бы ожидать, что в "шагреневых переплетах" "Дела № 214224" обнаружатся: кронштадтская прокламация, написанная рукой Гумилева, свидетельские показания работниц Трубного завода, рассказывающие о зажигательных выступлениях поэта во время февральских "волынок" (с подробным описанием его маскарадного "пролетарского" костюма) и списки участников сформированных им из насельников Дома Искусств "пятерок".
"Почему не были опрошены его близкие, его мать, его жена, его друзья, люди, с которыми он встречался в последние дни перед арестом?" — недоумевает первый независимый читатель "Дела" — сын П. Н. Лукницкого С. П. Лукницкий[153]. "Странное" впечатление производят 107 листов "Дела" и на О. Хлебникова, которого С. П. Лукницкий ознакомил с результатами своей архивной работы. "Чего только нет в "Деле Гумилева"! И приглашение участвовать в поэтическом вечере к нему подшито, и членский билет "Дома Искусств" на 1920 год, и интимные записки со стершимся карандашным текстом… <…> Начиная с листа № 31 — подшитые к делу записки различных литераторов Гумилеву с просьбой о встрече, клочки бумаги, на которых поэт что-то помечал для памяти. Оказалась в деле и трогательная записка жены на смятой папиросной бумаге:
Лист № 48.
"Дорогой Котик конфет ветчины не купила, ешь колбасу не сердись. Кушай больше, в кухне хлеб, каша, пей все молоко, ешь булки. Ты не ешь и все приходится бросать, это ужасно.
Целую. Твоя Аня"[154].
Все это, конечно, действительно странно.
Но только на первый взгляд.
Нужно понимать: Агранов так же недооценивал Гумилева, как ранее недооценивал его Ю. П. Герман!
Агранов был циником и прагматиком до мозга костей, уж никак не хуже покойного Голубя. Окажись он на его месте осенью 1920 года, он так же не доверил бы "романтику" даже "сбор мнений". В том, что дальше "болтовни" какой-нибудь "гнилой интеллигент" в конспиративной работе не пойдет, Агранов был убежден изначально, еще до того, как дал отмашку на аресты "профессорской группы". Эту "болтовню" он хотел "материализовать" во что-то более весомое, в этом и заключалась поставленная им перед его сотрудниками задача.
Если бы он хоть на долю секунды заподозрил кого-нибудь из своих "подопечных" в способности перейти от слов к серьезному делу, то, зная Агранова, можно не сомневаться — питерские чекисты рыли бы землю носом, пролистали бы в поисках "прокламации" полистно и последовательно не только книги библиотеки Гумилева, но и всего хранилища петербургской Публичной библиотеки, а все цитируемые нами мемуаристы диктовали бы свои воспоминания не "на берегах Сены", а гораздо раньше — "на берегах Невы", в аскетическом кабинете на Гороховой, 2, под строгим и внимательным взглядом лично Якова Сауловича.
Но Агранов в "конспиративную дееспособность" Гумилева не верил и поэтому дал своим людям указание не связываться с обеспечением доказательной базы для выявления подробностей этой стороны деятельности поэта. Необходимо было обеспечить другую доказательную базу — для подтверждения активного сочувствия Гумилева целям заговорщиков, и эта цель была чекистами достигнута (иронизирование некоторых исследователей над безграмотностью отчетов аграновских агентов считаю неуместной: да, они допускали орфографические ошибки, но у них был шеф, который прекрасно знал не только правила грамматики, но и еще многие другие правила).
Материалы, собранные в "шагреневых переплетах" гумилевского "Дела", — если отнестись к ним серьезно (а они действительно того заслуживают), — помимо обязательных формальных бумаг — ордеров, анкет, собственно протоколов допросов, — четко делятся на две категории.
Первая категория связана с отработкой круга общения поэта в последние месяцы перед арестом. Здесь мы находим многочисленные листы с адресами и номерами телефонов, записки Гумилеву, списки фамилий литераторов, сделанные его рукой (это — документы, связанные с работой во "Всемирной литературе"). Смысл присутствия в деле такой документации понятен, особенно если учесть принципиальную "забывчивость" подследственного на конкретные имена. Впрочем, у Агранова, несомненно, была и другая, "дальняя" цель. В случае удачи и признания Гумилева соучастником в деле ПБО все упомянутые в его деле люди могли стать новыми "фигурантами" Агранова или его преемников. При помощи той же самой игры с диалектикой прикосновенности/соучастия "профессорская группа" ПБО могла, теоретически, распространяться до бесконечности по методу "карточного домика" (что, в общем, потом и случилось).
Предусмотрительный Агранов загодя готовил новое поле деятельности.
Вторая категория гораздо интереснее: по ней мы можем судить, какую решающую улику выделил Агранов, анализируя показания Таганцева, для обеспечения неотразимой доказательности того, что прикосновенность Гумилева к заговору является по мотивам не "прикосновенностью", а "соучастием".
Эта улика — упомянутые Таганцевым 200 000 рублей, переданные Шведовым Гумилеву.
Заметим: денег при обыске у Гумилева не нашли. Согласно отдельно приложенной на л. 13 "Дела" "Талона квитанции" за № 6413 "денег советских" в комнате поэта было обнаружено 16 000 р., а также "старинных монет" — 1 зол. 48 у.<нций>[155]. Но Таганцев показал, что "на расходы Гумилеву было выделено 200 000 советских рублей", и Гумилев это подтвердил, очевидно, считая факт получения и хранения денег (ведь он же взял их "на всякий случай и держал их в столе, ожидая или событий, то есть восстания в городе, или прихода Вячеславского, чтобы вернуть их…"[156]) достаточно "безобидным" (ведь мы помним, что за хранение денег Национального центра Таганцев получил все ту же фатальную "двушку").
153
Лукницкая В. К. Николай Гумилев. С. 295.
154
Хлебников О. Шагреневые переплеты // Огонек. 1990. № 18. С. 13.
155
См…Лукницкая В. К. Николай Гумилев. С. 274.
156
Лукницкая В. К. Николай Гумилев. С. 290.