Страница 17 из 64
Марат предугадал не только создание комитетов (судов, клубов), выносящих приговоры на основании не законов, а революционного чутья и революционной добродетели. И в 1791-м, и в 1792-м, и в 1793-м он неоднократно указывал, что для спасения народа необходим диктатор, трибун или триумвират как разновидность диктатуры. «Трибун, военный трибун — или вы безнадежно погибли!» «О, французы! Если бы у вас было достаточно здравого смысла, чтобы назначить трибуна для расправы с врагами!» «Думаю, я был первым политическим писателем и, быть может, единственным во Франции после революции, предложившим диктатора, военного трибуна, триумвират, как единственное средство уничтожить изменников и заговорщиков».
Претендовал ли сам Марат на роль диктатора или триумвира? Возможно, где-то в глубине души он и не исключал для себя возможности выступить в роли «диктатора, подлинного патриота и государственного мужа», но ни высказываниями своими, ни своим образом жизни он не давал повода для обвинения его в стремлении к диктатуре. Ибо и диктатор, и триумвиры («члены тройки») становились у врученного им (добытого ими) руля государственной власти, в то время как Марат при всех сменах власти выступал как маргинал — и по образу жизни, и по образу мыслей. Даже когда после провозглашения Республики Марата 420 голосами из 758 голосовавших избрали депутатом Конвента, он не часто удостаивал этот орган государственной власти своим посещением. Позиция властителя дум, зловещего, словно ворон, хрипло предрекающего беды и несчастья «слепому народу», который так и останется слепым, если не прислушается к голосу пророка, устраивала его гораздо больше. Он не хотел ни демонстрировать красноречие, ни плести интриги, ни советоваться с соратниками, ни появляться в приличном костюме, в конце концов. Он не был государственным человеком, его вполне устраивала позиция стоящего над всеми пророка. Иногда кажется, что он, призывая отсекать сотни голов, не сознавал, что его слова оборачиваются настоящей, а не бумажной кровью. Кажется, что для него все эти жуткие цифры — сплошная гипербола, извлеченная из вечно кипящего, неудовлетворенного мозга, чтобы запугать народ и заставить его идти дальше, дальше, дальше, разрушая все на своем пути, пока есть что разрушать. Умерить людоедский пыл Марата попытался «прокурор фонаря» Демулен, назвавший «собрата по перу» «драматургом среди журналистов». «Ничто не может сравниться с твоими трагедиями, дорогой Марат, но не переусердствовал ли ты? Ведь у тебя гибнут все поголовно, включая суфлера!» На замечание Демулена Марат ответил: «Послушай, мой так называемый каннибализм — всего лишь риторический прием». И формально он был абсолютно прав.
Марат лично не участвовал в восстании парижан 10 августа, не добивал швейцарских гвардейцев, которым забыли отдать приказ сложить оружие, не рубил головы и не расстреливал жертвы сентября. Скрываясь где-нибудь в погребе или подвале, где, скрючившись, плохо очинённым пером он выводил очередное кровожадное воззвание, он прекрасно понимал, что если его арестуют, то смогут обвинить всего лишь в подстрекательстве. Понимал ли он, чувствовал ли, что совершает убийства руками толпы, руками возбужденного его кровожадностью народа?
В ответ на свержение монархии армия контрреволюционной коалиции перешла в наступление и вскоре стала грозить Парижу. Призывая граждан дать отпор врагу, Дантон произнес свои ставшие знаменитыми слова: «Чтобы победить, нужна смелость, смелость и еще раз смелость!» Когда первые отряды добровольцев покинули Париж, разнесся слух, что заключенные в тюрьмы аристократы и неприсягнувшие священники раздобыли оружие и готовят заговор, чтобы перебить оставшихся в столице женщин и детей, когда все мужчины уйдут на фронт. Три дня — 2, 3 и 4 сентября — взволнованная, напуганная и озлобленная толпа вырезала, расстреливала и истребляла узников парижских тюрем, не задумываясь о том, кого она приносит в жертву своему страху — аристократа или лавочника, монахиню или несчастного безумца. Спаслись немногие. Мадемуазель де Сомбрей, умолявшей пощадить ее престарелого отца, предложили выпить стакан человеческой крови. Девушка выполнила поставленное условие и тем спасла отца. Поощряя расправы, члены Коммуны пускали с аукциона вещи жертв, а убийцам выдавали специальные чеки для виноторговцев, дабы те рассчитывались с ними натурой. Редкие депутаты делали попытки спасти от разъяренной черни хотя бы нескольких узников. Народный трибун Дантон, бывший в то время министром юстиции, обязан был предотвратить расправу, но он ничего не сделал. Робеспьер 1 сентября посоветовал Коммуне Парижа не противиться народному гневу и исчез со сцены. Марата в эти дни также никто не видел, но из подполья звучал его постоянный призыв: «Истреблять!» 3 сентября он выпустил обращение, адресованное провинциям: «Братья и друзья, Коммуна Парижа спешит уведомить своих братьев во всех департаментах, что народ совершил справедливый акт правосудия и умертвил большую часть кровожадных заговорщиков, содержавшихся в тюрьмах. Этот акт правосудия оказался неизбежным, чтобы сдержать легион предателей, спрятавшихся в стенах города в тот момент, когда народ отправился на войну с врагом. Долгая череда предательств, поставившая всю нацию на край пропасти, должна прибегнуть к этому средству как к необходимому для спасения общества, и тогда все французы вместе с парижанами воскликнут: "Мы идем на врага, но мы не оставим позади этих разбойников, чтобы они убили наших женщин и детей…"» После сентябрьских событий Петион назвал Марата сумасшедшим. Ретиф де ла Бретон писал: «10 августа обновило и завершило революцию; 2, 3, 4 и 5 сентября набросили на нее покров мрачного ужаса. О, сколь злобен человек непросвещенный!»
Циркуляр, подписанный Маратом, быстро распространили по всем департаментам. Достиг он и Кана — вместе с рассказами о сентябрьских убийствах.
«Какая несправедливость! Неужели непонятно, что я хочу отрезать совсем немного голов, чтобы спасти множество?» — писал Марат.
Глава 4.
ВДАЛИ ОТ ПАРИЖА
И как бы ни был он велик в народном мненье,
Здесь все кругом твердит о страшном преступленье.
Корнель. Сид
Солнечным июньским днем 1791 года Шарлотта Корде вошла во двор дома номер 148 на улице Сен-Жан, главной улице города Кана. В этом доме жила ее троюродная тетка, мадам де Бретвиль-Гувиль. Прибытие «племянницы» стало для почтенной дамы настоящим потрясением. «Эта молоденькая родственница, которую я никогда в глаза не видела, свалилась на меня буквально с неба, — жаловалась она своей подруге, мадам Луайе. — Она приехала с одним чемоданом, заявила, что у нее в городе дела и она пока поживет у меня». Уверенность Шарлотты, казалось, даже не предполагавшей, что ей могут отказать от дома, более всего поразила мадам де Бретвиль, и она покорно отвела девушку на третий этаж, в маленькую комнату, обставленную старой мебелью. Возможно, она подумала, что присутствие пусть незнакомой, но молодой родственницы развеет ее одиночество; но она ошиблась. Племянница не отличалась разговорчивостью, читала толстые скучные книги и часто сидела у окна с отсутствующим видом. Словом, в компаньонки мадемуазель Корде явно не годилась. Одна из подруг почтенной дамы даже утверждала: «Мадам де Бретвиль однажды пожаловалась, что ей все время кажется, что ее молчаливая племянница замышляет "что-то страшное"».
Шарлотте, напротив, в доме у тетки нравилось все. Несмотря на узкое окно и покрытые плесенью потолочные балки, ее вполне устраивала комната. Устраивало, что старая дама не навязывала ей свое общество и не требовала развлекать ее. Собственно, приехала она к ней только потому, что жить собственным домом в Кане она не имела средств, да и приличия не позволяли. А направляясь к тетке, она надеялась, что та еще помнит ее: когда Шарлотта была совсем маленькой, мать, взяв с собой девочку, нанесла родственнице визит. Но, разумеется, мадам де Бретвиль об этом визите давно позабыла. Некоторые говорят, что, собираясь в город, Шарлотта письмом предупредила тетку о своем приезде, но ответа дожидаться не стала, так как опасалась, что одинокая и боязливая мадам де Бретвиль не согласится ее принять.