Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 73

Если теперь, через три недели, я еще не могу осознать победу при Силао. Сражение шло по диспозиции Сарагосы…

Если кто и тревожит меня сегодня всерьез, то это Дегольядо.

Хуарес резко и раздраженно положил сигару в пепельницу. И опять остался недоволен этим жестом. Дегольядо?

А Окампо, подписавший этот проклятый договор?

Ни Франция, ни Испания не высадили десанта в Веракрусе. Ведь у нас договор с могучим соседом. Он не ратифицирован? Но это дело времени.

А что будет с Окампо?

Он дернул шнур звонка.

Марискаль заглянул. Пожалуй, он похож на Ромеро. Мне не хватает Матиаса. Он похож на Ромеро этим огромным лбом и выражением умного внимания. Но все остальное мельче — черты лица, бородка.

— Мой друг, этот сеньор из России еще ждет?

— Да, дон Бенито.

— Вы разговаривали с ним?

— Много раз. Он приехал больше месяца назад. Мы часто встречаемся — я рассказываю ему о событиях последних лет. Хотя ему многое рассказал и объяснил дон Матиас. Они встречались в Вашингтоне. Дон Андреу плыл из Нового Орлеана…

— Он умен?

Марискаль пожал плечами.

— Думаю, что да. Во всяком случае, любознателен и понятлив. Насколько я понял, он у себя, в России, придерживается тех же взглядов, что и мы. Там до сих пор рабство. У него были неприятности с полицией.

— Он говорит по-испански?

— Слишком хорошо для мексиканца.

— Пусть войдет.

Вошел высокий худой человек с желтовато-загорелым лицом, удлиненным узкой светлой бородой, с голубыми глазами. («Он похож на янки, но у них не бывает этого выражения усталости. Другая культура».) Свободный, чужого покроя сюртук, американские башмаки светлой кожи.

Хуарес встал ему навстречу.

Андрей Андреевич сказал фразу, придуманную еще на пароходе:

— Высокочтимый сеньор президент, я пересек океан и два материка, чтобы увидеть вас.



И, уже говоря эти звонкие испанские слова, понял, что говорит напыщенную глупость.

Хуарес приподнял брови.

«Кажется, Марискаль ошибся — он глуповат».

— Мой дорогой друг, не слишком ли далеко для столь незначительного удовольствия? — сказал Хуарес. И увидел, что гость краснеет.

«Я стоял перед ним дурак дураком. Я и раньше замечал, что с разными людьми разные слова по-разному звучат, И с Ромеро, и с Марискалем мои испанские обороты были красивы и уместны. А с Хуаресом так глупо получилось! Он встал мне навстречу, с лицом приветливым, но безразличным. У него слишком много забот. Но когда я произнес свое высокоумное приветствие, он пошевелил бровями, лицо его оживилось, и в глазах его я прочел: „А и дурак же ты, братец!“

Кажется, за тот час, что мы с ним говорили, мне удалось рассеять хотя бы отчасти это первое впечатление. Он расспрашивал меня о России. Его интересовало положение крестьян, гражданские свободы, политические движения. Я заметил, что он мало знает о России, но очень быстро схватывает существо событий. Он стал расспрашивать о реформах у нас. Я ответил ему, что со времени Петра, когда царь все сломал, а построил только наполовину, Россия полтора столетия живет ожиданием реформ. Тут я увлекся, попав на больную и любимую тему, стал ему объяснять, как Петр двинул свою державу вперед и как наследники его все подступаются к продолжению и никак не подступятся — вот-вот начнется, как при Екатерине II, вот-вот, ан — глядь! — что-то снова помешало!

Он слушал молча, внимательно, можно даже сказать — с напряжением. Его блестящие черные глаза потускнели и какими-то слепыми сделались, как будто вся жизнь в нем ушла в силу размышления. Потом спросил:

— А какая часть вашего народа, я подразумеваю не только крестьян, но и другие сословия, хотела реформ императора Петра и нуждалась в них?

Ничего не скажешь, деловой ум!

Я ответил, что девять десятых народа этих реформ не хотело, но что так уж у нас получается, что правительство до поры до времени толкало общество вперед, а потом все изменилось, и общество требует реформ, а правительство упирается изо всех сил.

У него опять заблестели глаза, и он сказал:

— Не думаете ли вы, дон Андреу, что эта несуразность происходит от насильственности первых реформ? Когда реформы не подготовлены народным сознанием, то государственные институты, созданные этими реформами, подобны тонкой корке над потоком кипящей лавы. И рано или поздно этот поток вырывается наружу.

— А разве все мексиканцы подготовлены к республиканскому устройству? — спросил я с некоторой обидой.

— Нет, — сказал он, — не все. Но большая часть. Вас это удивляет? Напрасно. Разумеется, нам не хватает грамотности и просвещенности. Но мы, мексиканцы, начали воевать за свободу, за республику, за конституцию пятьдесят лет назад. Я не буду сейчас рассуждать о причинах, коренящихся в нашей истории, но когда в десятом году дон Мигель Идальго призвал народ к восстанию против испанцев, то оказалось, что жажда свободы необычайно велика в разных сословиях. Быть может, объяснение еще и в том, что креолы и метисы у нас хорошо знают происходящее в соседней республике — на севере — и в Европе. А сознание индейцев настолько девственно, что они легко воспринимают любые политические доктрины, которые кажутся им справедливыми. Пример такой восприимчивости перед вами.

Он улыбнулся и слегка поклонился. Как мне нравится его лицо и манера беседовать! Он изыскан и точен в словесных оборотах, а краткость его речи подразумевает большее знание, чем то, что выказывается в словах.

— Мы, пурос, — продолжал он, — ученики Руссо, якобинцев и Джефферсона. Правда, мы пошли дальше Джефферсона — мы не признаем рабства ни в какой форме. Но мы учимся у наших соседей, хотя между нами последние десятилетия много неудовольствий и крови, но мы учимся у них системе демократических гарантий. Я же питаю пристрастие к трезвым взглядам Бенжамена Констана, с его любовью к личной свободе граждан. Мы прошли жестокую школу политической борьбы, в которой участвовали все наши граждане, которые хотели в ней участвовать. Полувековая война за свободу дала много уроков. Мы многое успели проверить и оценить. Вот почему я считаю наш народ готовым к республиканскому образу жизни.

Я сказал ему, что у нас лава не раз вырывалась на поверхность, и начертал бегло картину пугачевского мятежа. Я сказал о желании наших крестьян жить свободно… И тут же вспомнил, что мужики принимали Пугачева за Петра III и хотели жить при добром, но все же царе, и честно признался в этом своему собеседнику. Он только кивнул.

— Но почему же, — спросил я, — в таком случае вам приходится опять и опять воевать за конституцию, если народ готов к ней?

— Церковь, — сказал он коротко, — церковь. Это особая сила, о которой в Европе уже забыли. Ни в одной из европейских стран церковь давно уже не имеет той силы, что у нас. Даже в Испании. У нас церковь стоит выше государства, она богаче государства, она умнее государства, она оставляет государству только механическое управление, а духовную связь с обществом берет себе. Это плохо потому, что государство, какое ни есть, должно отвечать перед обществом, для блага которого оно создано. А церковь не отвечает перед обществом, она отвечает только перед богом. И когда церковь уклоняется от истинного пути, а у нас так и произошло, она становится чудовищем. Она берет себе все — души людей, их деньги, их поступки. И не отвечает перед ними.

Тут он, бесспорно прав. У нас нет ничего подобного. С тех пор как Петр в ответ на просьбу синода о назначении патриарха ударил себя в грудь, обнажил кортик и сказал: „Вот вам патриарх!“, — с тех пор церковь у нас государству служанка, не более.

— Вы слышали, быть может, — продолжал сеньор Хуарес, — что первым декретом, который я издал, став министром юстиции пять лет назад, был декрет об отмене привилегий церкви и армии. Века привилегий так развратили наших священников, что они чувствовали себя неподвластными никаким законам. И эти люди брались определять форму правления, экономическую систему. Никогда Мирамон не поднял бы мятеж в Пуэбле, если бы за его спиной не стоял падре Миранда.