Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 125

Но беда не приходит одна — революция разорила отца Эммы. Источник материальных благ иссяк. Очутившись в Париже, Гервег искал прибежище в семье Герценов.

И вот настал день 23 июня, день начала последней битвы французского пролетариата под знаменем, на котором написано: "Демократическая и социальная республика".

"Двадцать третьего числа, часа в четыре перед обедом, шел я берегом Сены к Hotel de Ville, лавки запирались, колонны Национальной гвардии с зловещими лицами шли по разным направлениям, небо было покрыто тучами, шел дождик. Я остановился на Pont Neuf, сильная молния сверкнула из-за тучи, удары грома следовали друг за другом, и середь всего этого раздался мерный, протяжный звук набата с колокольни св. Сульпиция, который еще раз обманутый пролетарий звал своих братии к оружию. Собор и все здания по берегу были необыкновенно освещены несколькими лучами солнца, ярко выходившими из-под тучи; барабан раздавался с разных сторон; артиллерия тянулась к Карусельской площади. Я слушал гром, набат и не мог насмотреться на панораму Парижа, будто я с ним прощался; я страстно любил Париж в эту минуту; это была последняя дань великому городу — после июньских дней он мне опротивел".

На противоположном берегу Сены строились баррикады. От мужчин не отставали женщины, дети тащили камни. Молодой политехник водрузил знамя над баррикадой и запел "Марсельезу", запел тихо, печально-торжественно. И все, кто работал, запели, "и хор этой великой песни, раздававшийся из-за камней баррикад, захватывал душу… Между тем по мосту простучала артиллерия". Так писал Герцен спустя месяц после событий в статье "После грозы", будущей второй главе книги "С того берега". Может быть, и не все в этом рассказе точно. Важно, что Герцен оказался в это время на улицах Парижа. А ведь иностранцу небезопасно было на них показываться. Между тем Герцен не праздный наблюдатель. В ответ на крики каких-то плюгавых полумужиков-полулавочников: "Да здравствует Людовик-Наполеон!" он не удержался, крикнул: "Да здравствует республика!" Офицер пригрозил ему шпагой. Впоследствии Герцен сожалел, что не взял ружья, которое ему предлагали защитники баррикад, и не остался с ними.

24-го по всему Парижу была слышна артиллерийская стрельба. 25 или 26 июня Герцен и Павел Васильева Анненков вышли на Елисейские поля. "Улицы были пусты, по обеим сторонам стояла Национальная гвардия У церкви св. Мадлены Герцена и Анненкова обыскал кордон национальных гвардейцев, но пропустил. Зато следующий патруль задержал, и в результате "лавочник в мундире" отправил обоих в полицию, а из полиции их переправили в Hotel des Capucines, где разместилась временная полицейская комиссия. "Плешивый старик в очках и весь в черном" после допроса разрешил задержанным вернуться домой.

А дома обыск. Комиссар полиции Барле конфискует у Герцена "целый ворох" бумаг. И конечно же, объяснение этому обыску дается тривиальное: а не является ли господин Герцен "агентом русского правительства". Вот она, хваленая Европа, "свободная" Франция! Не так ли рылся в его бумагах московский полицмейстер в 1834 году? Впрочем, Герцен уже произвел переоценку ценностей. Реакция везде одинакова, каким бы флагом она ни прикрывалась.

26 июня пали баррикады Сент-Антуанского предместья. Вечером все обитатели квартиры Герцена затаились, прислушиваясь к улице. Беспорядочные выстрелы сражения сменились стройными залпами. Не сразу понял Герцен, что это означает. Но потом до него дошел ужасный смысл этой регулярной стрельбы. "Ведь это расстреливают", — сказали мы в один голос и отвернулись друг от друга. Я прижал лоб к стеклу окна. За такие минуты ненавидят десять лет, мстят всю жизнь. Горе тем, кто прощают такие минуты!"

Герцен, получивший обратно часть своих документов отобранных при обыске, решает посетить Сент-Антуанское предместье. Под впечатлением увиденного он пишет Татьяне Астраковой: "Что мы видели, что мы слышали эти дни — мы все стали зеленые, похудели, у всех с утра какой-то жар… Преступление четырех дней совершилось возле нас — около нас. — Домы упали от ядер, площади не могли обсохнуть от крови. Теперь кончились ядры и картечи — началась мелкая охота по блузникам. Свирепость Национальной гвардии и Собранья — превышает все, что вы когда-нибудь слыхали. Я полагаю, что Вас. Петр. (Боткин. — В.П.) перестанет спорить о буржуазии".





Возвращаясь мыслью к этим страшным дням уже спустя двадцать лет в письмах "К старому товарищу" Герцен скажет, что тогда, "стоя возле трупов", он "всем сердцем и всем помышлением звал дикие силы на месть и разрушение старой, преступной веси, — звал, даже не очень думая, чем она заменится". Такова была сила потрясения от случившегося.

Парижский дом Герцена по-прежнему "Дионисиево ухо", как его однажды назвал Анненков. Здесь, как всегда, толкутся знакомые, а зачастую и незнакомые люди. Дом не изменился, но как июньские события подменили многих! Не видно Михаила Бакунина. Он не то в Берлине, не то в Богемии — ему недостает сражений. Зато остальные друзья Герцена притихли.

Анненков и М.Ф. Корш не хотят вспоминать пережитое, даже не заводят разговоров на эту тему. Забегают прожектеры, которых тысячи трупов не убедили в том, что революция побеждена. Они еще машут руками, доказывая, что не все кончено и социализм победит. Эти люди раздражают Герцена. А тут еще отъезд Тучковых в Россию. Когда они уедут, оборвутся последние связи е Родиной. Герцен вручает Наталье Алексеевне первое письмо из цикла "Опять в Париже".

Герцен не знал, что уже в эти дни III жандармское отделение через своих шпионов следило за каждым его шагом.

Граф Алексей Федорович Орлов, шеф жандармов, доносил 5 июля министру иностранных дел К.В. Нессельроде: "Частным образом получено сведение, что уволенный за границу и находящийся ныне в Париже надворный советник Александр Герцен вовлекся там в сообщество демократов и вместе с ними предается самой рассеянной жизни. По высочайшему повелению сообщая о сем вашему сиятельству, имею честь покорнейше просить вас, милостивый государь, предписать нашей миссии в Париже обратить внимание на поведение надворного советника Герцена и удостоить меня уведомлением, какое донесение вами получено будет от миссии как о поступках Герцена в Париже, так и о том, когда он отправится в возвратный путь в Россию". Нессельроде немедля предписал русскому поверенному в делах во Франции Н.Д. Киселеву: обратить внимание "на поведение надворного советника" Герцена и уведомить "как о поступках этого чиновника, так и о том, когда он отправится в возвратный путь в Россию".

Между тем Герцен именно в эти дни переживает духовную драму, крушение всех своих иллюзий. Контрреволюция торжествует, и Герцен с "каким-то внутренним озлоблением убивал прежние упования и надежды". Формальный республикализм — фальшь. "Даже край буржуазного радикализма реакционен по отношению к социализму и пролетариату". Тяжелые дни духовного краха, переживаемые Герценом после июньского поражения парижского пролетариата, невольно ставили перед ним вопрос: ну а что же дальше? Где его место? Что он должен делать? Париж стал для Герцена омерзителен. В Италии в 1847, в Париже в 1848 году он чувствовал, что находится в самом средоточии событий, которым, как ему казалось, суждено начать новую эру в Европе, а быть может, и во всем мире.

Его "Письма" — своеобразный отчет друзьям, единомышленникам и многим, многим читателям, близким по духу, о всем увиденном, пережитом. А между строк и совет, и наставление, и предостережение против ошибок. Но письма из Италии, с via del Corso, так и не появились в русской печати. Значит, только случайные оказии, только пяти-десяти знакомым. Это не рупор, это не пропаганда. И как часто в эти мрачные дни его неодолимо тянет на Родину, в Москву. "…Никогда, ни в какое время мне вы не были нужнее, — пишет он друзьям 2 августа 1848 года. — Иногда я мечтаю о возвращении, мечтаю о бедной природе нашей, о деревне, о наших крестьянах, о соколовской жизни — и мне хочется броситься к вам, как блудный сын, лишившись всего, утративши все упования. — Я страшно люблю Россию и русских — только они и имеют широкую натуру, ту широкую натуру, которую во всем блеске и величии я видел в французском работнике. — Это два народа будущего (т. е. не французы, а работники), оттого-то я не могу оторваться и от Парижа".