Страница 12 из 69
Итак, не проходя низшей степени кандидата, девятнадцатилетний Николай Лобачевский был утвержден в степени магистра, то есть помощника профессора. Ему отныне надлежало готовиться к научной и профессорской деятельности. Он теперь стал человеком самостоятельным. Лобачевскому казалось, что он навсегда стряхнул тягостную опеку Яковкина и Кондырева. Но совсем по-другому думал Илья Федорович Яковкин. Он потерпел поражение и был глубоко уязвлен.
ВОЙНА ВЕЛИКАЯ И ВОЙНА НИЧТОЖЕСТВ
Попечитель Румовский явно перестарался: он наслал в Казань столько немецких профессоров, что в университете совсем не слышно стало русской речи. Это было скопище авантюристов, искателей легкой наживы, людей глубоко невежественных. «Что ни немец, то профессор», — говорили в Казани. Они были нахальны, заносчивы, высокомерны. Бартельс, Литтров, Броннер, Герман, Реннер сразу же отгородились от «беотийцев». Они брезгливо морщились: сразу поняли, что все эти так называемые «профессора» к науке никакого отношения не имеют. Бартельс окрестил их «бандой». Возглавлял «банду» Браун — профессор анатомии и судебной медицины. Ловкий человек, он женился на внучке великого Эйлера и тем самым как бы возвысился над остальными.
— Мы — честные ученые, — сказал Бартельс Яковкину, — и не желаем иметь ничего общего с этими невежественными людьми. Мы приехали работать. Они приехали за легкой карьерой. Вы должны знать…
«Вот и прекрасно!» — подумал Яковкин. Он решил примкнуть к «банде» и разделаться со строптивыми «честными учеными». «Если я их не выживу, они выживут меня». В пику Бартельсу и его группке Илья Федорович в письмах к попечителю стал всячески превозносить Брауна и охаивать Германа. На остальных поднять руку побаивался: их авторитет у Румовского был очень высок. Яковкин ничего не мог простить защитникам Николая Лобачевского и замыслил отомстить при случае.
А Лобачевский усердно трудился над «Небесной механикой» Лапласа. Бартельс изъявил согласие по четыре часа в неделю заниматься у себя на дому с Николаем Лобачевским и Симоновым.
Лобачевскому открылся сокровенный механизм всемирного тяготения, приведенный в действие Лапласом с помощью сложнейших математических расчетов; движения тел солнечной системы связаны жесткими математическими закономерностями, вытекающими из закона тяготения Ньютона; в природе не существует сил, которые могли бы уничтожить солнечную систему, нарушить извечный бег ее планет; некогда в холодной звездной бесконечности расцвел удивительный огненный цветок — первичная туманность, состоявшая из раскаленного газа; в результате сплющивания туманности возникла центробежная сила, отделились газовые кольца, собрались в комки и в конце концов превратились в планеты…
Все это было грандиозно, почти зримо. Упоминания о боге в труде Лапласа в самом деле не имелось.
В возрасте двадцати лет Лаплас уже находился в первых рядах ученых своего времени. «Наука развивается не так, как литература, — сказал он однажды. — У последней есть пределы, которые ей ставит не только гениальность писателя, но совершенство языка и стиля и умение их использовать. Во все века мы с одинаковым интересом прочитаем его произведения, и слава писателя, не ослабевающая с течением времени, увеличивается благодаря неустанным попыткам пытающихся ему подражать. Наука же, наоборот, безгранична, как природа, разрастается до бесконечности благодаря трудам последующих поколений. Наиболее совершенные труды поднимают науку на высоту, с которой она уже не имеет права спуститься, и рождают новые открытия, подготовляя этим самым труды, которым суждено затмить их самих».
Потрясенный строгим, всеобъемлющим аналитическим умом Лапласа, великого геометра, механика и физика, астронома, Лобачевский воскликнул:
— Мы живем в эпоху Лапласа! Страшно делается при одной мысли, что этот человек до сих пор работает, не так уж стар и может еще открыть для нас целые миры…
— И не только в эпоху Лапласа! — отозвался Бартельс. — В эпоху Гаусса и, возможно, в эпоху Лобачевского…
Восхищенный успехами Лобачевского, немецкий профессор докладывает в своем рапорте собранию совета:
«Хотя Симонов в математике хорошо продвинут, все же Лобачевский в этом его превосходит, особенно в высших ее разделах, в вопросах тонких. Из его сочинения, разработанного им без чьей бы то ни было помощи, помимо самого произведения славного Лапласа, видно, что он не только изучил содержащиеся в этом сочинении материалы, но и сумел обогатить их своими собственными идеями. В этом кратком сочинении нашего выдающегося математика, который со временем не может не заслужить славного имени, имеются указания, излагать которые здесь вряд ли уместно». (Речь идет о сочинении Лобачевского «Теория эллиптического движения небесных тел».)
Бартельс далеко видел. Лобачевский к восемнадцати годам уже сформировался как ученый. Потому-то Бартельс привлекает его к педагогической работе на правах своего приватного ассистента: «…сверх того г. Лобачевский будет объяснять слушателям его, господина профессора, чего они недоразумевают».
И он объясняет студентам и магистрам самые сложные и темные места из «Небесной механики», так как усвоил и понял этот труд намного глубже самого Бартельса. Доброжелательный Бартельс с радостью следит, как гигант постепенно расправляет плечи.
Одолев Лапласа, гигант с поразительной легкостью проштудировал «Арифметические исследования» Гаусса, где содержалось новое направление в области теории чисел и ее применения к высшей алгебре. И не только проштудировал, но и написал собственную работу «О разрешении алгебраического уравнения Xn–1=0».
За свои занятия со студентами, не знающими иностранных языков, Лобачевский получал особое вознаграждение. Наконец-то у него появились собственные заработанные деньги! Правда, их приходилось отсылать матери в Нижний Новгород.
Кроме занятий со студентами, ему поручили еще одно важное дело, которое так или иначе оказало влияние на всю его последующую жизнь. При Казанском университете учредили так называемый «экзаменный» комитет. Высочайший указ установил для чиновников, желающих получить должности 8-го класса, особый экзамен; чтобы облегчить им этот экзамен, при университетах должны были читаться лекции для служащих чиновников. Лекции по арифметике и геометрии поручили Николаю Лобачевскому. Выбор на Лобачевского пал не случайно.
Еще раньше в университет явились два молодых чиновника — Михаил Николаевич Мусин-Пушкин и Владимир Порфирьевич Молоствов. Им хотелось бы подготовиться к экзаменам, но математика…
И вот они стоят все трое: Лобачевский, Мусин-Пушкин, Молоствов. Лобачевский из них самый старший. Он охотно соглашается заниматься с чиновниками приватно. Вскоре они становятся добрыми друзьями. Экзамен сдан успешно. И Мусин-Пушкин и Молоствов обнимают Лобачевского: путь для большой карьеры открыт! По этому случаю начинаются кутежи. Чиновники вхожи во все аристократические дома. Каждый вечер за собой тянут Лобачевского. Его представляют Михаилу Александровичу Салтыкову. Основной дом Салтыкова в Петербурге. В Казани он бывает наездами, привозит всякий раз семью. Михаил Александрович слывет вольнодумцем: он сын и племянник вольтерьянцев А. М. и Б. М. Салтыковых, сам вольтерьянец.
У сорокапятилетнего Михаила Александровича прелестные дети — Софья и Михаил. Им нужен учитель. Прослышав от Молоствова и Мусина-Пушкина о математических дарованиях Лобачевского, Салтыков просит его давать уроки детям. Лобачевский охотно соглашается. Ему нравится бывать в этой дружной, просвещенной семье.
— С тем условием, что я буду брать у вас уроки французского, — говорит Лобачевский. — Я ведь тоже почти вольтерьянец: за чтение сочинений господина Вольтера Яковкин едва не сдал меня в солдаты.
Салтыков хмурится: этот Яковкин, противник Вольтера, сразу же представляется ему закоренелым дураком.
Мусин-Пушкин, Молоствов, Салтыков… Откуда знать Николаю Лобачевскому, что все трое станут его начальниками. А с одним из них, Мусиным-Пушкиным, он даже породнится…