Страница 11 из 69
— Мне казалось, что вы — помощник Яковкина, а вы ищейка господа бога.
— Вы, по-видимому, во всем согласны с господином Вольтером? — спокойно спросил Кондырев.
— Да, я с ним полностью согласен. Тем более что книгу я взял из университетской библиотеки. А следовательно, и вы, как помощник инспектора, не имеете ничего против господина Вольтера и его сентенций. Я думаю: если бог допускает существование таких подлецов, как ваша милость, то лучше уж обходиться без оного… Гельвеций по этому поводу говорил, что жестоким богам могут усердно служить лишь жестокие поклонники. Скажу открыто: ненавижу всех богов…
В запальчивости Лобачевский потерял всякую осторожность. В мозгу стучали неистовые слова: «Раздавите гадину!» И Николаю хотелось раздавить этого плюгавого человечка, посмевшего так грубо, бесцеремонно вторгнуться в его духовный мир, перелистывать Вольтера, отыскивать крамолу. И все с единственной целью — донести, предать. Он сжал кулаки и, дрожа от ярости, пошел на Кондырева. Помощник инспектора юркнул в открытую дверь.
Нужно сказать, что в университетской библиотеке имелось все, написанное и изданное еще при жизни самого Вольтера. Библиотека Казанского университета образовалась из нескольких собраний: сюда вошли полностью библиотека Потемкина, книги ученого митрополита Булгариса и, наконец, частная библиотека путешественника Полянского, в юности близкого друга Вольтера. Никому и в голову не приходило считать сочинения французского мыслителя запретными. Их читали, громко обсуждали, оттачивали на них остроумие и ненависть к церкви. Полянский, впоследствии впавший в мистицизм, в свое время собрал книги всех просветителей и энциклопедистов Западной Европы. Тут можно было найти и Даламбера, и Дидро, и Гельвеция, и Гольбаха, и Руссо, и все тридцать пять томов «Великой энциклопедии». Полянский щедрой рукой, сам того не ведая, сеял в Казанском университете идеи революционной Франции, заражал его духом вольтерьянства. А Яковкину, занятому интригами и хозяйственными делами, было не до библиотеки; никто даже не знал ни количества книг, ни авторов — все лежало грудами или же в ящиках. Студенты в узком кругу вслух читали выдержки из «Завещания» священника Мелье: «О дорогие друзья, если бы вы знали, какой лжи вас учат под видом религии!»
На сей раз рапорт Яковкину был предельно лаконичен: «Худое поведение студента Николая Лобачевского, мечтательное о себе самомнение, упорство, неповиновение, грубости, нарушения порядка и отчасти возмутительные поступки; оказывая их, в значительной степени явил признаки безбожия».
Собрался совет профессоров. Яковкин долго перечислял прегрешения Николая Лобачевского. Воодушевленный собственным красноречием, он требовал применить к нарушителю самые строгие меры, намекая на желательность исключения из университета и сдачи непокорного в солдаты.
— Но Лобачевский не совершил никакого преступления! — изумился Броннер. — Я сам в бытность студентом катался… на этих животных — корофф. И через головы прыгал. Мне в худшем свете рисуется поведение помощника инспектора.
— Он читает Вольтера! — заверещал Кондырев. — А Вольтер — безбожник. Лобачевский во всеуслышание заявил, что ненавидит всех богов.
— Мне хотелось бы знать, как вы расцениваете подобное поведение господина Лобачевского? — обратился Яковкин к Бартельсу. — Когда студент заявляет, что он ненавидит всех богов…
— Не нужно смешивать веру с дикими суевериями, — ответил Бартельс. — Слова сии, насколько мне помнится, принадлежат не господину Лобачевскому, а Эсхилу. Надеюсь, в России Эсхил не находится под запретом? Произнесены они задолго до появления христианства и, следовательно, не могут служить поводом для обвинения в безбожии. Что же касается короля поэтов Вольтера, то вам хорошо известно, с какой любовью к нему относились царственные особы Фридрих II и Екатерина II: они объявили себя последователями Вольтера. Я сам охотно почитываю некоторые сочинения этого великого мужа. Во всех томах «Небесной механики» Лапласа я не нашел упоминания о высшем существе. Он решительно отказывается от теологии и не прибегает к помощи божества в самых затруднительных случаях. Я собираюсь излагать магистрам этот удивительный труд. Если господин инспектор считает сочинения графа Лапласа запретными, я вынужден буду просить об отставке.
Подобного оборота дела Яковкин и Кондырев не ожидали. Они вынуждены были прикусить языки.
— В таком случае что вы предлагаете, господин профессор? — после долгого молчания сухо спросил Яковкин.
— Лобачевский заканчивает учебу в университете. Я, Литтров, Броннер, Реннер, Герман советуем повысить Лобачевского в степень магистра.
— Но он не достоин даже кандидатского звания!
— Да, да. Кандидатское звание он перерос. Дарование Лобачевского огромно. Мы имеем дело с новым гением, господа!
— Но поскольку даже гениям не позволено прыгать через головы преподавателей, то предлагаю призвать Лобачевского в совет и сделать ему внушение. На том и следует остановиться, — подал голос Броннер. — Если преследования молодого человека не прекратятся, я вынужден буду обо всем сообщить академику Фуссу.
Броннер сдержал слово. Он написал непременному секретарю Академии наук математику Фуссу, ученику Эйлера:
«У таких людей, как И. Ф. Яковкин, нравственность бывает лишь на словах, чтобы протащить свои безнравственные намерения, особенно же для того, чтобы погубить абсолютно самостоятельных, но передовых юношей путем клеветы, как, например, нашего лучшего воспитанника магистра Николая Лобачевского, который был почти окончательно осужден и, очевидно из-за пустяков, заклеймен и чьи внутренние побуждения, по существу, заслуживают похвалы. С большим трудом нам удалось спасти его».
Бартельс имел долгий разговор с Лобачевским у себя на квартире.
— Я хорошо помню молодого Гаусса, — сказал он. — Мой приятель в ваши годы уже отрешился от детских шалостей.
— Это не шалости! Господа Яковкин и Кондырев, пользуясь тем, что я казенный, по-другому — лишен всяческих прав, стараются унизить меня, доказать мне, что я не человек, а быдло, и что они вольны распоряжаться мной, как им вздумается. У моей матери нет денег, чтобы выкупить меня, и я вынужден сносить все надругательства этих ничтожеств, склонять голову. От меня требуют подобострастия, уважения, трепета, слепой веры. Я не умею трепетать. Вы не присутствовали при освящении нового здания гимназии. Взрослые люди во главе с попом ходили по классным комнатам и дымом ладана изгоняли злого духа. Я не мог удержаться от смеха. Все это показалось мне диким, позорным. Разве до нас не было Гельвеция, Гольбаха, Гоббса, Дидро, Мелье, Даламбера, Вольтера, Ломоносова, Радищева… Ваш Гаусс верит в бога? Да лучше служить в солдатах!..
Бартельс рассмеялся.
— Мой друг наделен большой долей осторожности. Его область, его божество, которому он бескорыстно поклоняется, — чистая наука. Он боится, что крик беотийцев может помешать работе, а потому никогда не вступает с ними в полемику.
— Крик беотийцев?
— Ну да, невежд. В древней Греции жители Беотии считались самыми грубыми и невежественными. Научитесь сдерживать себя. Хотя бы ради науки… Варварам истина не нужна. Их грубые, примитивные боги не знают пощады к мудрецам. Варвар никогда не простит вам вашего умственного превосходства над ним. Уподобляйтесь мудрому змию…
«10 мая 1811 года. В сие же собрание совета призываем был студент Николай Лобачевский, получив выговор; увещеваясь к исправлению и признаваясь в весьма многих своих проступках, дал обещание и честное слово, с подпискою в сей книге, исправиться и не доводить до начальства впредь жалоб на его дурное поведение, в надежде чего и представлен в магистры».
Степан Яковлевич Румовский, когда до него дошла вся эта история, слегка пожурил Лобачевского:
«А студенту Николаю Лобачевскому, занимающему первое место по худому поведению, объявить мое сожаление о том, что он отличные свои способности помрачает несоответственным поведением и для того, чтобы он постарался переменить и исправить оное; в противном случае, если он советом моим не захочет воспользоваться и опять принесена будет жалоба на то, тогда я принужден буду довести о том до сведения г. министра просвещения. Подлинное подписал Степан Румовский».