Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 72



Корреспондентский долг заставлял нас находиться на улицах. В один из этих горячих дней, возвращаясь от коменданта города, я свернул с Садовой на Невский и по ту сторону проспекта увидел Светлова. Он перебежал ко мне, схватил меня за руку и потащил на противоположную сторону, к Гостиному двору.

– В чем дело? – спросил я, вырываясь.

– Старик, загар тебе не к лицу,- сказал он.

Дело объяснилось просто. Светлов, оказывается, уже знал то, чего я еще не знал: когда немецкие батареи стреляли с Дудергофских высот, солнечная сторона улицы была опасней теневой.

Над городом висел, как второе небо, необъятный и бесконечный орудийный грохот. Изощрившийся слух наш различал в этой адской кутерьме ободряющий гром наших пулковских и колпинских батарей. Через головы ленинградцев били наши балтийские эсминцы, кронштадтские форты, башни линкоров и крейсеров.

Никогда еще положение Ленинграда не было таким угрожающим. В штабе фронта нам показали перехват гитлеровского радио:

«Немецкие войска проникли в Ленинград».

Миша добавил:

«Передачу ведет барон Мюнхаузен».

Как описать наши чувства в те дни? Я был твердо уверен, что немцы не пройдут. Может быть, моя уверенность проистекала из того, что я был в кадрах армии и имел командирское звание. Это много значило. Я ощущал себя частицей великого коллектива Красной Армии. Позади нас – Родина. Мы – ее оружие, сгусток ее силы. Враг проник глубоко в нашу страну. Мы выметем фашистов в их логово и там перешибем им хребет. Это было больше, чем вера в победу, это было сильнее, чем предвидение победы, это было знание: мы победим!

Когда Светлов возвращался с переднего края, он бывал преисполнен бодрости.

– Знаешь, что я видел на Пулковской высоте? – сказал он.- Орудие с «Авроры». Да, да, то самое, которое грохнуло по Зимнему дворцу в семнадцатом году.

Так вот оно сейчас стоит на огневой позиции и грохает по немцам, а? Нет, ты только вдумайся! Сама Октябрьская революция бьет по фашистам!

А когда в тот же день мы проходили по Дворцовой площади, Миша сказал:

– Знаешь, сколько отсюда до немцев?

– Знаю: четырнадцать километров. Ну и что?

Он ничего не ответил.

А вечером к нам пришли два известных кинорежиссера и предложили организовать вместе с ними партизанский отряд ввиду неизбежности падения Ленинграда.

– Они не пройдут,- быстро сказал я, прежде чем Миша успел согласиться.

Я рассказываю обо всем этом для того, чтобы было понятно, почему Светлов обнажил свой револьвер, чтобы убить стоящего перед ним.

В эти дни, от двенадцатого до двадцать пятого сентября, шли непрерывные штурмы Ленинграда с ближних подступов, местами просто с окраин города. На Ленинград бросились шестнадцать пехотных, три механизированных и несколько танковых дивизий.

В сущности, это был один сплошной штурм, не прерывавшийся в течение тринадцати дней.

В один из них Светлов поднялся непривычно рано. Ему не спалось. Он снял трубку внутреннего телефона и позвонил к товарищу-корреспонденту. Тот, раздосадованный тем, что его разбудили, послал Мишу к черту.

– Кто это говорит? – обеспокоенно спросил Светлов, не узнав голоса.

Корреспондент прохрипел угрожающе:

– Это вы сейчас узнаете.

И бросил трубку.

В этом хриплом спросонья голосе Светлову почудился немецкий акцент. Его легко возбудимое воображение, щедрое и податливое, бешено заработало.

«Прорвались? Рассыпались по городу! Идут уличные бои! Захватили «Асторию»!»…

Он быстро подпоясался и расстегнул кобуру.

В это время раздался нетерпеливый и, как показалось Мише, повелительный стук в дверь.

И когда в овальном матовом стекле вверху двери смутно обозначились неясные очертания чьей-то головы, Светлов уже не сомневался: немцы!



И он решил дорого продать свою жизнь.

Он не станет ждать, пока они вломятся в комнату. Еще один стук в дверь – и он будет стрелять в эту фашистскую башку, отвратительно темнеющую за стеклом.

Нет, надо как следует представить себе эту картину.

Стало быть, по ту сторону двери – в представлении Светлова – орава фашистских убийц, отборные эсэсовцы, может быть сам фельдмаршал Риттер фон Лееб, явившийся в «Асторию» отпраздновать обещанный офицерский банкет победы.

По эту сторону – худенький Миша Светлов с наганом в вытянутой (и слегка дрожащей) руке и с решительно сжатыми губами.

Конечно, это смешно, принимая во внимание, что в коридоре стоял не фельдмаршал Риттер фон Лееб и не полицейская дивизия СС, а всего только я. (Я шел завтракать в наш буфетик на Невском и постучался к Мише, чтобы взять его с собой.) Подождав немного и не услышав ответа, я поднял руку, чтобы постучать вторично. Но передумал – пускай поспит еще – и опустил руку, не подозревая, что этим движением я спас свою жизнь.

Да, это смешно. Но это и трогательно, учитывая несоизмеримость противостоящих друг другу сил, когда Светлов решил выступить один против двадцати двух пехотных, моторизованных и танковых дивизий.

В этом его решении было что-то рыцарское, была та «высокая честь», о которой он писал в бессмертной «Гренаде» и которая всегда лежала в основе его натуры и в критические моменты вспыхивала со взрывчатой силой.

Так он стоял, широко расставив ноги, слегка наклонив торс и простерев руку, в позе солдата, изготовившегося стрелять, стоял минуту, три, пять,- воплощение мужества и героизма. Постепенно рука стала замлевать, невыносимо зазудело где-то между лопатками (он даже позволил себе на мгновенье почесать спину наганом), в ногах забегали мурашки, и страшно захотелось есть, даже в животе забурчало.

Тем временем снизу, со двора, донеслись, как каждое утро, мирные звуки пилки и колки дров. Где-то звучно выбивали ковер. Кто-то в коридоре совершенно обыденным голосом клянчил у уборщицы горячей воды для бритья.

Миша, как безумный, ринулся на Невский, в буфет. Он был потрясен, но старался, как всегда, прикрыть это шуткой. После объяснения, полного крепких речений и хохота, между нами произошел такой обмен репликами.

Он:

– Да, старик, все-таки Дантеса из меня не получилось.

Я:

– Не расстраивайся, Миша, ведь, между нами говоря, и я далеко не Пушкин.

Он тут же выдал мне двадцать копеек за эту репризу.

Прилетев в Москву и встретив мою жену, он сказал ей:

– Знаешь, старуха, я чуть не сделал тебя вдовой.

Всю жизнь он любил рассказывать об этом ленинградском происшествии. В последний раз мы со Светловым вспоминали об этом незадолго до его смерти, фантазировали на тему: «Что было бы, если бы…» При этом выяснилась одна новая подробность.

Я спросил:

– Что было бы, когда ты узнал бы, что ты убил меня?

Миша изумленно посмотрел на меня:

– Я не узнал бы.

– Почему?

– Потому, что следующую пулю я собирался пустить в себя. Неужели ты думаешь, что я дался бы, им в руки живым!

Сказано это было в свойственной Светлову манере – мягкой и непреклонной.

В ГОДЫ ВОЙНЫ. Б. Бялик

Убежден, что на всем протяжении тысячекилометрового фронта не было'фигуры более законченно и безнадежно штатской, чем Михаил Светлов.

Гимнастерка висела на нем, как на вешалке, теряя всякое сходство с военной формой, а портупея удивительно напоминала подтяжки. Да и во всей его манере держаться было что-то неистребимо домашнее, абсолютно нестроевое, бесконечно далекое от уставов, приказов, субординации. В его присутствии об этих вещах начисто забывали. В его присутствии забывали о самой войне, хотя она оставалась тут же, под боком.

И в то же время Михаил Светлов сразу внушал каждому полное доверие к его мужеству. Чувствовалось, что он будет вот так же добродушно шутить и с таким же удовольствием заедать доппаек консервами («Люблю сациви!») в минуты смертельной опасности.