Страница 3 из 27
— Из виду их потеряли?
— Да не, какой там з виду, не з виду, а прямо-таки на ровном месте сошли на нет.
— Как же это может быть?
— Стало быть, может, коли я сам это видел.
— Солнце, наверно, вас ослепило.
Но на это замечание Никипор только презрительно сплевывал и, помолчав, говорил уже, адресуясь куда-то мимо своего собеседника в пространство:
— Солнце очи только дурням слепит, а я про Алешу знаю, и мне тут никакой диковины нема.
Глава вторая
Что заметил Арон Лейзерович Клейнершехет
Вторым по порядку очевидцем оказался Арон Лейзерович Клейнершехет, который арендовал у коммунхоза номера для приезжающих «Ривьера». Собственно, он был исконным владельцем этих номеров и таким почитал себя и сейчас, несмотря на то что по бумагам числился арендатором. Клейнершехет вдовел уже пятый год, кормил пятерых детишек-погодков и содержал при них и при номерах одну косую, но дородную девку — Гапку. Жену Клейнершехет вспоминал с благоговением, потому что она у него была красавицей, каких больше нет, и отличалась кротким нравом, а Гапку ценил за терпеливость, выносливость и белое рассыпчатое тело. Ко всему же остальному Арон Лейзерович относился скептически. Дела его шли не блестяще уже по одному тому, что в городе жили одни только старожилы, местные обыватели на своем хозяйстве, посторонним же, чужакам, здесь делать было нечего. Раньше, еще во времена доисторические, съезжались на конские ярмарки к Петру и Павлу и к Спасу помещики и жулики — они умели пускать денежки в трубу, а в наши дни останавливались в номерах или сельские власти да затурканные шкрабы {2} по ордерам, призванные на уездный учительский съезд, или деревенские кооператоры. Последние еще кое-как фасонили и, хотя с оглядкой, но тратились, а первые бегали кормиться в «селянский будинок» {3}, а на грошовые счета за номер требовали обязательно «приложения печати». Клейнершехет с ними даже и не разговаривал, предоставляя это всецело Гапке, а сам сидел у себя в «конторе» и читал «Вселенную и человечество» Реклю {4} — давно кем-то забытый в номере потрепанный томище.
В этом чтении Арон Лейзерович обретал неизменно душевный покой и снисходительность к людской глупости. Сидя на облупленном клеенчатом кресле, сдвинув на кончик бледного носа стальные синие очки, теребя костлявыми пальцами правой руки торчащую спутанными клочьями пегую бороду, а левой рукой поддерживая закинутую на подлокотник правую пятку в теплом носке домашней вязки (Клейнершехет никогда не носил дома штиблет, но, опасаясь простуды, во все времена года не снимал теплых носков), Арон Лейзерович мысленным взором как бы обнимал всю вселенную и все человечество, с каждым днем убеждаясь в их непрочности и несовершенстве. Что же удивительного, что ни плач, ни ссоры детей, поминутно вбегающих в «контору», ни грязь и беспорядок собственного жилья (а по части грязи и беспорядка Гапка была квалифицированным спецом) не могли уже нарушить его снисходительного равнодушия.
Только лишь редкие наезды в наш город бродячих трупп — русских, украинских, еврейских — с «гастрольными турне», обязательно при участии артистов московских гостеатров или «державных» харьковских — выводили Клейнершехета из состояния созерцательного и точно бы возвращали ему взбалмошную молодость.
В такие дни он захлопывал том Реклю и от вселенной и человечества обращал свой взор на людишек и номера «Ривьеры». Тут уже доставалось и Гапке, и детишкам. Из номеров, превращенных рачительной Гапкой в кладовушки и склады, выволакивался проросший картофель, гнилая свекла, пыльные бутылки, ржавые селедки, смахивались со стен пауки и мокрицы, выметался сор, вытряхивались сенники с протухшей соломой, открывались окна и даже окуривались клопы.
Актерская братия размещалась по номерам, перекликалась друг с другом через стенку, смеялась без причины и без явного повода проклинала все и вся, требовала в два часа ночи самовар, посылала по утрам Гапку за водкой и пивом, собирая на сей предмет деньги в складчину или вовсе не давая денег, а только обещая вернуть «после спектакля».
Клейнершехет же сиял, Клейнершехет блаженствовал, Клейнершехета нельзя было узнать. Все морщинки на его пергаментном лице пели, очки плясали на носу, лысина, коронованная порыжевшей жесткой хвоей волос, отбрасывала в стороны солнечные лучи, руки в непрестанном движении выписывали в воздухе замысловатые знаки. Он летал по коридору бесшумно, едва касаясь пола чистыми теплыми носками.
— Ну что же, у вас, конечно, будет аншлаг,— уверял он администратора,— наш город самый настоящий театральный город.
— Ой, какие у вас глаза! Какие глаза! — говорил он героине.— Не глаза, а мышеловки!
Инженю он, таинственно маня пальцем, отзывал к себе в контору и угощал раковыми шейками.
— Вам надо быть веселее. Кушайте себе на здоровье,— убеждал он,— вы такая худенькая и такая маленькая, что я даже боюсь говорить громко, чтобы не сдуть вас.
С комиком, резонером и героем-любовником он пил водку, хотя терпеть ее не мог, кивал сочувственно головой, слушая их похабные анекдоты, и, подмигивая, сообщал с видом отъявленного забулдыги:
— Я тоже не зевал по женской части, будьте уверены. Я таки пожил в свое удовольствие.
И уж конечно, каждый вечер сидел во втором ряду партера и громче всех аплодировал исполнителям, а когда труппа, прогорев, снималась с места, чтобы продолжать свое «гастрольное турне», Арон Лейзерович, забыв подать счет, провожал ее пожеланиями дальнейших успехов.
— Ну что вы хотите,— утешал он,— дождь, так это последнее дело. Когда он идет, так уж никому не уступит дороги. Будьте уверены. И потом, разве у нас публика? У нас не публика, а тараканы — только умеют сидеть за печкой. Вот поезжайте в Богокуты, там совсем другое дело. Там вы будете прямо загребать золото. Уж я знаю.
Откуда, какими тайными путями проникла в душу скептического Клейнершехета бескорыстная нежность к актерам, трудно сказать. Сам он никогда в этом не признавался. Быть может, какие-нибудь воспоминания юности были тому причиной или самое свойство актерской натуры, мало чем сходной с обыкновенной человеческой, делало в глазах Клейнершехета актеров существами настолько забавными и нелепыми, что к ним он не мог применять обычного своего скептицизма и смотрел на них как на безвредных зверьков, которым суда нет.
Так или иначе, но в тот день, когда Никипор с высоты своей каланчи стал свидетелем исчезновения Алеши, Арон Лейзерович находился в возбужденно-радостном настроении. К нему только что с двухчасового поезда ввалилось четыре эквилибриста и музыкальных эксцентрика — два брата и две сестры Николини. По странной игре природы ни один из братьев и ни одна из сестер не были похожи друг на друга, в номерах они разместились попарно — мужчина и женщина — и, несмотря на свою итальянскую фамилию, говорили чистейшим ярославским говорком. С вокзала они пришли пешком (расстояние в три версты), таща на себе свою цирковую амуницию, громко кричали, еще громче поминутно требовали то горячей воды для бритья, то молока и, наконец, надев трусики, ушли во двор тренироваться. Все четверо были ладно сбиты, загорелы, упруги и коротки, как пробки из-под шампанского. Гапка, окруженная маленькими клейнершехетенятами, обалдела от изумления и восторга, не могла от них оторвать глаз. Взволнованный Арон Лейзерович тщетно взывал к ее благоразумию, принужденный единолично наводить в номерах порядок, и потому не сразу услышал стук в наружную дверь.
Клейнершехет именно так и настаивал впоследствии, что не сразу услыхал стук в дверь, тогда как по ходу его рассказа, по некоторым очень примитивным подробностям выходило как будто несколько иначе. Выходило нечто не совсем понятное: Арон Лейзерович сначала многое заметил и только потом неожиданно услышал. Но, может быть, эта странная «неувязка» объяснялась общим взвинченным состоянием очевидца. Как бы то ни было, приходится поверить никогда не лгавшему Клейнершехету, что он увидел, как к подъезду его гостиницы подъехала скособоченная, об одно крыло бричка с подвешенным под сиденье ведром. Увидел, как тяжело дышащая лысая кобыла, расставив задние ноги, залила тротуар, а с брички соскочил, слегка прихрамывая, молодой человек в сером шевиотовом (заграничной выделки) костюме, в мягкой фетровой шляпе, с гетрами и желтыми полуботинками на тонких ногах. В руке он держал настоящий фибровый чемодан {5}, видимо, не очень тяжелый. Молодой человек пошарил у себя в карманах, сунул вознице какую-то мелочь и взошел на крыльцо. Во всех движениях приезжего Клейнершехет заметил некоторую неуверенную торопливость и оглядку. Когда бричка отъехала, он почему-то снял шляпу и отер со лба носовым платком пот, причем обнаружил над крутым шишковатым лбом светло-каштановую растительность, на затылке коротко остриженную, а спереди свисающую на нос трепаной косичкой. Лицо молодой человек имел приятно округлое с легким румянцем, глаза украшали великолепные, берлинской работы круглые очки в роговой оправе, а подбородок удлинялся американской светленькой бородкой. Верхняя губа и щеки казались небритыми два-три дня. Тем же носовым платком, которым до этого утирал пот, приезжий старательно стал счищать пыль и глину с брюк и гетр, после чего стуком в дверь, показавшимся Клейнершехету столь неожиданным, возвестил о своем прибытии.