Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 29

— Я выросла на Южном Взгорье, — ответила она. — Там, где живут рудокопы. Это песня рудокопов.

— Каких рудокопов?

— Разве ты не знаешь? Людей, которые уже были здесь, когда прибыли Поселенцы. Некоторые из них остались и присоединились к общине. Рабочие с золотых рудников, с оловянных рудников. У них еще есть свои праздники и свои песни. Тадде («папа». Маленький ребенок может называть «тадде» и «мамме» любого взрослого. «Тадде» Гимар мог быть ей отцом, дядей или просто взрослым — не родственником ей, относившимся к ней с отцовской или дедовской привязанностью. Она могла называть «тадде» или «мамме» нескольких человек, но это слово употребляется в более специфических случаях, чем «аммар» (брат/сестра), которым можно называть любого) был рудокопом, он мне это пел, когда я была маленькая.

— Ну, так кто же «она»?

— Не знаю, просто в песне так говорится. Разве мы здесь делаем не то же самое? Выводим зеленые листья из камней!

— Звучит, как религия.

— Да ну тебя с твоим заумными книжными словами. Просто песня такая. Ой, хоть бы вернуться в тот лагерь, там хоть поплавать можно было бы. От меня воняет!

— И от меня воняет.

— От нас всех воняет.

— Из солидарности…

Но теперешний лагерь был в пятнадцати километрах от Темаэ и плавать можно было только в пыли.

В лагере был мужчина, имя которого звучало похоже на имя Шевека: Шевет. Когда звали одного, откликался другой. Из-за этой случайной схожести Шевек чувствовал к этому человеку что-то вроде сродства, особую связь с ним, иную, чем братская. Пару раз он ловил на себе взгляд Шевета. Пока они еще не разговаривали друг с другом.

Первые декады в проекте «Лес» Шевек провел в молчаливом негодовании. Людей, избравших для себя работу в центрально-функциональных областях, таких, как физика, не следует перебрасывать на все эти проекты и специальные трудовые повинности. Разве не безнравственно заниматься делом, которое тебе не нравится? Эту работу надо делать, но ведь очень многим совершенно все равно, куда их направляют, и они все время меняют занятия; вот пусть бы они и вызвались сюда. Эту работу каждый дурак сумеет делать. Собственно говоря, очень многие умеют ее делать лучше, чем он. Раньше он всегда гордился своей силой, и на сменном «дежурстве десятого дня» всегда добровольно вызывался на тяжелые работы; но здесь тяжело работать приходилось ежедневно, по восемь часов в день, в пыли, на жаре. Весь день он ждал вечера, когда он сможет остаться один и подумать — и как только он после ужина добирался до спальной палатки, голова его сама падала, и он спал до рассвета, как убитый, и ни одна мысль даже не заглядывала к нему в голову.

Товарищи по работе казались ему тупыми и хамоватыми, и даже те, кто был моложе его, обращались с ним, как с мальчишкой. Презирая все вокруг и негодуя, он находил удовольствие только в том, чтобы писать своим друзьям Тирину и Роваб письма кодом, который они придумали в Институте. Это был комплекс словесных эквивалентов для специальных символов темпоральной физики. Будучи записаны, они казались осмысленным письмом, но на самом деле не имели смысла, за исключением скрывавшегося за ними уравнения или философской формулы. У Шевека и Роваб уравнения были настоящими. Письма Тирина были очень забавны и убедили бы любого, что в них говорится о действительных чувствах и событиях, но физика в них вызывала сомнения. С тех пор, как Шевек обнаружил, что может составлять такие головоломки мысленно, ковыряя тупой лопатой дырки в скале во время пыльной бури, он часто посылал их друзьям. Тирин ответил несколько раз, Роваб — только раз. Она была холодной девушкой, он знал, что она холодная. Но никто из них там, в Институте, не знает, как ему плохо. Их, небось, не мобилизовали как раз в тот момент, когда они начали самостоятельные исследования, сажать эти проклятые деревья. Их центральная функция не пропадает зря. Они работают: делают то, что хотят делать. А он не работает — из него извлекают работу.

И все же странно, как гордишься тем, что вы здесь все вместе сделали — какое это дает удовлетворение. И некоторые из товарищей по работе оказались просто необыкновенными людьми. Гимар, например. Сначала ее мускулистая красота пугала его, но теперь он достаточно окреп, чтобы желать ее.

— Гимар, побудь сегодня ночью со мной.

— Ох, нет, — сказала она и взглянула на него с таким удивлением, что он с достоинством страдания сказал:

— А я думал — мы друзья.

— Мы и есть друзья.

— Но тогда…

— У меня есть партнер. Он там, дома.

— Могла бы и сказать, — покраснев, пробормотал Шевек.

— Да мне и в голову не пришло, что надо сказать. Ты извини, Шев.

Она посмотрела на него с таким сожалением, что он со слабой надеждой сказал:

— А может…

— Нет. В партнерстве так не поступают — кусочек ему, а кусочек кому-то.

— Я считаю, что пожизненное партнерство, по существу, противоречит одонианской этике, — резко и педантично сказал Шевек.

— Фигня, — ответила Гимар своим кротким голосом. — Иметь — плохо, делиться — хорошо. Что же человек может разделить с другим больше, чем самого себя, всего себя, всю свою жизнь, все ночи и все дни?

Он сидел, зажав руки между коленями, наклонив голову, длинный мальчик, худой — кожа да кости, безутешный, еще не ставший взрослым.

— Я на это не способен, — сказал он после долгой паузы.

— Ты?

— Я по-настоящему еще никого не знал. Ты же видишь — я не смог тебя понять. Я отрезан. Не могу ни к кому пробиться. И никогда не смогу. Глупо мне было бы думать о партнерстве. Такие вещи — для… для людей.

Робко, не кокетливо, а с робостью глубокого уважения Гимар положила руку ему на плечо. Она не стала утешать его, не стала говорить ему, что он такой же, как все. Она сказала:

— Я никогда не встречу другого такого, как ты, Шев. Я никогда тебя не забуду.

Но все равно, отказ есть отказ. Несмотря на всю ее деликатность, он ушел от нее с раненой душой и сердитым.

Погода была очень жаркая, прохлада приходила лишь на час, перед самой зарей.

Однажды вечером, после ужина, к Шевеку пришел человек по имени Шевет. Это был коренастый, красивый парень лет тридцати.

— Мне надоело, что меня путают с тобой, — сказал он. — Называйся какнибудь по-другому.

Раньше Шевек растерялся бы от такой угрюмой агрессивности. Теперь он просто ответил тем же.

— Сам смени себе имя, если оно тебе не нравится, — сказал он.

— Ты один из этих спекулянтишек, которые ходят в школу, чтобы ручки не запачкать, — заявил Шевет. — Мне всегда хотелось хоть одному из вас навтыкать.

— А ты меня спекулянтом не обзывай! — ответил Шевек, но это была не словесная перепалка. Шевет ударил его так, что он согнулся по полам. Он сумел несколько раз дать сдачи, потому что у него были длинные руки и больше злости, чем ожидал его противник; но перевес был не на его стороне. Несколько человек остановились, посмотрели, увидели, что дерутся честно, но ничего интересного в этом нет, и пошли дальше. Примитивная драка их не возмущала и не привлекала. Шевек не звал на помощь, значит, никого, кроме него самого, это не касалось. Когда он пришел в себя, оказалось, что он лежит навзничь на земле, в темном проходе между двумя палатками.

Несколько дней у него звенело в правом ухе; губа была рассечена и долго не заживала из-за пыли, которая растравляла все ранки. С Шеветом они больше ни разу не разговаривали. Шевек видел его издали, у других костров, и не чувствовал к нему вражды. Шевет дал ему все, что имел, и он принял этот удар, хотя долгое время не пытался дать ему оценку и не задумывался о его природе. К тому времени, как он сделал это, его уже невозможно было отличить от другого дара, от другой эпохи в его взрослении. Девушка, одна из новеньких в его рабочей команде, подошла к нему точно так же, как тогда Шевет — в темноте, когда он только что отошел от костра, и губа у него еще не зажила… Он никогда не мог вспомнить, что она сказала; она заигрывала с ним; его реакция опять была простой. В ночи они ушли на равнину, и там она отдалась ему. Это был ее дар, и он принял его. Как у всех детей Анарреса, у него был большой опыт сексуального общения как с девочками, так и с мальчиками, но и он, и они были детьми; он ни разу не проник дальше простого удовольствия, кроме которого, как он считал, ничего в этом нет. Бэшун, опытная в наслаждении, приобщила его к самой сути сексуальности, где нет ни злобы, ни неумелости, где два тела, стремящиеся соединиться друг с другом, в своем стремлении уничтожают момент и выходят за пределы своих «я», и выходят за пределы времени.