Страница 48 из 60
Говорили мы и о войне. «Добро бы схватились лишь те, кто хотел войны, но заставлять человека, у которого нет ни к кому ненависти, кроткого, незлобивого человека участвовать в этой резне — ужасно. Войной же ничего не добьешься. Из двух неправд одну правду не скроить. Ну вот я буду вас колотить, заставлю вас подчиняться, и на что же вам тут рассчитывать? Да вы будете дожидаться случая, когда я повернусь к вам спиной, и вцепитесь мне в загривок, так ведь? Силой не добиться прочного мира. Дайте людям то, что им нужно, — даже больше того. Будьте великодушным и щедрым. Война может хоть завтра окончиться, если мы только захотим этого на самом деле. Боюсь, однако, мы ввяжемся в драку меньше чем через месяц. Рузвельт хочет втянуть нас в это дело. А самому стать диктатором. Помните, он сказал, что будет последним президентом Соединенных Штатов? Что делали другие диктаторы, чтобы добиться власти? Перво-наперво они склоняли на свою сторону профсоюзы, так ведь? Точь-в-точь как поступает Рузвельт, верно? Конечно, я не думаю, что его хватит на весь срок. Если только его убьют — а всякое может случиться, — нашим следующим президентом будет Линдберг. Американский народ не хочет идти на войну. Народ хочет мира. И когда президент Соединенных Штатов старается представить такого человека, как Линдберг, изменником, он тем самым подталкивает народ к возмущению. Нашим людям ни к чему неприятности от чужих стран. Все, что мы хотим, — заниматься своим бизнесом да жить потихоньку на свой лад. А того, что Гитлер вторгнется в нашу страну, нам нечего бояться. И если отправлять наших солдат в Европу — ради чего мы это сделаем? Пусть Гитлер хозяйничает в Европе, надо всего лишь подождать, пока он наконец не скапутится от напряга, — вот так я смотрю на это дело. Я всегда говорю — дайте человеку веревку покрепче, а уж повесится он сам. Есть только один способ остановить войну — сделать то, что делает Гитлер: быстренько проглотить все малые нации, отобрать у них оружие и потом наблюдать за порядком в мт^е. Мы могли это сделать! Если бы захотели быть бескорыстными. Но нам понадобилось сначала наделить всех равными правами. Мы не смогли сделать этого как победители, вроде того, что пытается сейчас сделать Гитлер. Так у нас не вышло. Мы должны были думать обо всем мире и позаботиться о том, чтобы с каждым мужчиной, каждой женщиной, каждым ребенком обошлись по справедливости. Мы должны были предложить миру что-то позитивное, а не просто защищать себя под предлогом защиты всей цивилизации, как делают это англичане. Если б мы всерьез решились сделать для мира что-то бескорыстно, у нас бы, я уверен, получилось.
Но, думаю, мы этого не сделаем. У нас нет лидеров, способных вдохновить людей на такое усилие. Мы собираемся спасать большой бизнес, свободную международную торговлю и другие подобные штуки. А вот то, что мы обязаны сделать прежде всего, — уничтожить наших собственных гитлеров и Муссолини. Обязаны очистить наш собственный дом, прежде чем отправимся спасать мир. Тогда мир, может быть, в нас поверит».
Такой пространный монолог его самого смутил, и он извинился за свое многословие. Не получил, мол, никакого образования и потому не умеет толково изъясняться. А долго живя в одиночестве, совсем отвык от разговоров с людьми. Сам не понимает, чего он так разболтался. Но как бы то ни было, он сам пришел к своим идеям, верны ли они или ошибочны, плохи или хороши. И говорит то, что думает.
«Мозги — это все, — сказал он. — Если будете содержать свои мозги в порядке, тело ваше само о себе позаботится. Возраст — это лишь состояние вашего разума. Я себя сейчас чувствую молодым, может быть, даже моложе, чем двадцать лет назад. Потому что не волнуюсь по каждому пустяку. На многие вещи не обращаю никакого внимания. Дольше всех живут люди, которые живут проще всех. Деньги вам не помогут. От них только раздражение и беспокойство. Ведь самое лучшее быть одиноким, спокойным и молчаливым. Поступать по собственному разумению. Знаете, я верю в звезды. Наблюдаю за ними все время. Но слишком долго думать об одной какой-нибудь вещи — никогда не думаю. И по проторенной дорожке не пытаюсь ходить. Ведь все мы когда-нибудь умрем, чего ж делать то, чего не хочется? Если вы способны удовлетворяться малым, вы будете счастливым. Главное — суметь сжиться с самим собой, любить себя настолько, чтобы не нуждаться постоянно в людях вокруг. Во всяком случае, я так думаю. Потому-то и живу в пустыне. Может быть, я знаю не много, но тому, что знаю, выучился в одиночку».
Мы поднялись, чтобы распрощаться. «Моя фамилия Ольсен, — сказал он. — Был рад познакомиться с вами. Если попадете в Барстоу, загляните ко мне. С удовольствием поговорил бы с вами снова. Показал бы вам доисторическую рыбу — ее отпечаток я нашел в скале, и губки, и папоротники, которым пара миллионов лет».
От Большого каньона до Бербанка
Было девять часов ясного теплого утра, когда я простился с Большим каньоном и начал спускаться из-под облаков к уровню моря по безмятежному красивому тобоггану[45]. Теперь, оглядываясь назад, мне трудно вспомнить, что было раньше на моем пути — Барстоу или Нидлс. Смутно припоминаю, что до Кингмена я добрался ближе к заходу солнца. К тому времени успокоительный, будто тоненькие браслеты позвякивают, звук моего двигателя сменился пугающим лязганьем, словно и муфта сцепления, и задний мост, и дифференциал, и карбюратор, и термостат, и все гайки и подшипники разболтались и готовы в любую минуту вывалиться. Я двигался вперед медленно, останавливался каждые полчаса, чтобы дать мотору остынуть и залить свежую воду. Меня обгоняло все: тяжелые грузовики, ветхие драндулеты, воловьи упряжки, пешие бродяги, крысы, ящерицы, даже черепахи и улитки. Выехав из Кингмена, я увидел перед собой гостеприимно распахнутую пустыню и дал газу, решив доехать в Нидлс прежде, чем начну клевать носом. Когда я добрался до подножья перевала вблизи Отмена, радиатор начал кипеть. Глотнул я в пятнадцатый или в двадцатый раз за день кока-колы и, присев на подножку, стал ждать, пока машина снова охладится. Остановился неподалеку от бензоколонки, возле которой слонялся старый алкаш. Ему очень хотелось поболтать. Для начала он сказал, что здесь самое трудное место на всем хайвэе № 66.
Всего двенадцать миль, но очень уж плохих миль. Опасна дорога или нет, меня не беспокоило, а вот не закиплю ли я снова, прежде чем взберусь на перевал, мне было интересно. Попробовал выяснить, долгий ли, короткий ли подъем и насколько он крут. «Да тут нет ни одного кусочка, который вы не могли бы пройти на высокой скорости», — повторял он. Для меня это не имело значения по той причине, что там, где другие машины шли на хорошей скорости, я часто шел на первой. «Конечно, на спуске будет ничуть не лучше. Но до макушки всего четыре мили. Если вы туда доберетесь, с вами все будет в порядке». Он не сказал «когда», как говорят в таких случаях, и это его «если» мне очень не понравилось. «Значит, — спросил я, — это такой жуткий подъем?» Да нет, не такой уж он жуткий, этот подъем, он хитрый, мудреный, вот и все. Зависнет человек на краю скалы, тут его страх и берет. Оттого все эти происшествия и случаются. Закат управлялся со своим делом быстро, и вот-вот должно было потемнеть. Желал бы я знать, хватит ли мне одной оставшейся в живых фары. Я пощупал капот, он был раскаленным, как железная печка. Восемь миль спуска, вычислил я. Если доберусь до вершины, просто покачусь вниз вхолостую, и двигатель снова охладится.
Я тронулся с места. Машина издала ужасный звук, просто человеческий звук, словно пытают какого-то гиганта и он скрежещет от боли. Дорожные знаки приказывали ехать медленно. Вместо этого я стал набирать скорость. Я шел на третьей передаче и намеревался так и держать, пока не достигну вершины. К счастью, навстречу мне попались лишь две машины. Краешком глаза я пытался заглянуть вниз. Там ничего нельзя было разглядеть, просто пространство вздыбленной суши, конца-краю которому не было видно, плыло в текучем пламени. На перевале стрелка показала 195 градусов. У меня имелись две банки воды по галлону, и меня не пугал предстоящий путь. «Ну, теперь мы спускаемся, — успокоил я себя, — и она мигом охладится». Наверное, там, на дне ущелья, и лежал Отмен, но с таким же успехом это могло быть и концом света. Фантастическое место, и я не мог понять, как может кто-то здесь жить. Но не было времени слишком долго размышлять об этом, хотя спускался я медленно и осторожно. Мне показалось, что зубцы проскальзывают. Хотя моя тележка шла на первой скорости, катилась она слишком быстро. Я пробовал на подковообразных изгибах пути и на спусках жать на тормоза. Ничего, однако, не могло удержать ее должным образом. Единственной нормально работавшей деталью был клаксон. Обычно звук сигнала был негромким, но тут он ревел густым низким голосом. Единственная фара давала слабый свет, и я непрестанно гудел изо всех сил среди обступившей тьмы. Склон, по которому я спускался, был длинный, отлогий, но развить скорость больше тридцати миль не позволял. Я думал, что я стремглав лечу — если бросал взгляд на обочину дороги, — но на самом деле иллюзия была другая: я плыл под водой, сидя за рулем какой-то странной, с раскрытой верхней палубой субмарины. Несмотря на все трудности спуска, я повеселел. Ночь была удивительно теплой, и тепло это проникало во все поры моего существа и успокаивало. Всего в третий или четвертый раз я был в машине один и вел ее ночью. Зрение мое было скорее слабым, а ночная езда‹1^ это искусство, которым я пренебрег, когда брал уроки в Нью-Йорке. Люди в других машинах как будто старались держаться от меня подальше по каким-то таинственным соображениям. Иногда они сбрасывали скорость чуть ли не до нуля, только бы пропустить меня вперед. Я забыл о своей единственной фаре. Вышла луна, и мне казалось, что свету вполне достаточно и можно фару не включать. Видел я вперед всего на несколько ярдов, но тогда мне это казалось вполне нормальным.
45
Индейское слово, означающее ледяную гору для санного спуска.