Страница 19 из 60
Но это лишь мелодическое начало, имеющее дело с жизнью и с несочетаемыми с нею налетами и порывами. Есть еще и форма, призрачная форма, включающая всю эволюцию, все метаморфозы, все ростки, живые и мертворожденные, дифракцию и деформацию, смерть и воскресение, семя и околоплодную воду, матку и плаценту. Есть еще настроение и атмосфера, передний и задний план, водные глубины и астральные провалы; есть времена года, климаты, температуры, категории и разделы; есть логика в пределах логики и выходящая из них; несомненность, твердая, как паковый лед, оборачивающийся туманным берегом, илом и водорослями. И еще есть озон, текущий из незакупоренной бутылки.
И вдобавок, будто всего этого мало, есть еще фантастические ноумены[16], плейстоценные[17] воспоминания, плацентарные уловки и ухищрения. Воспоминания, висящие на волоске; умирая, они порождают перхоть; лица, обожженные истерическим люминесцентным светом; имена, восходящие к летальному началу, откликающиеся звуком усталой арфы; слова, вмурованные в лимфу и цисту так, что не взорвать их никаким динамитом; слезы, капающие на жаркие плоды и вызывающие водопады в далекой Африке; птицы, садящиеся меж бровей лишь для того, чтобы опалить свои крылья и рухнуть наземь, как сломавшиеся костыли; пары меланхолии, поднимающиеся из артерий и замораживающиеся в слюдяную паутину; дьяволы, хохочущие, как антилопы, то появляясь, то исчезая, спасаясь бегством от притупившихся клыков истертых в лохмотья снов; морские чудища, ревущие, как рожающие бабуинихи; молоточки клавиш, сплошь покрытые цветками герани, и герань, источающая зловоние, легкие дымки и бредовые видения. И много всякого другого того же рода, и еще, и еще, а потом ничего, кроме куба на кубе, столба на столбе, могилы на могиле, насколько способен постигнуть разум и даже чуть побольше. Будто это возможно, будто есть, наконец, предел всему, но его нет, нет и нет, уж поверьте мне, нет, нет и в помине. Чуть подальше неясной тенью вырисовывается любимое лицо. Вырастает мало-помалу, все крупней и крупней, все отчетливей, ближе: лунный свет наполняет пустое небо. Медленно, постепенно, как страх замкнутого пространства, наползают туманы. Усеянная созвездиями крошечных медальонов паника затягивает облаками жерла страха. Глубоко врезанные геммы мерцают с крутых стен сердец нового мира. Смеющиеся уста океанов радуются жизни и страдания мертворождения вновь заглушены. Чудеса пустоты гордо выставляют напоказ свою скверну — эмбрионы, которым не суждено развиться до полного великолепия. Эхолалия[18] поднимается на свой трон. Паутина затягивается все туже, ограбленный ограблен. Перекладина не выдержала, топор палача упал; дети — цветы семейного очага — подброшены у отворенной двери. Это день после ночи, и он обречен повторяться еще и еще. Он впору тебе, словно серебряный браслет твоему запястью.
«Шедоус»[19]
Было это в Париже, а если точнее, в кафе «Версаль» на Монпарнасе, когда я впервые загорелся мыслью посетить Новую Иберию. Эту блоху в ухо запустил мне Эйб Раттнер, весь вечер повествовавший о своей службе художником по маскировке во время Мировой войны. А потом без всякого перехода начал рассказывать о своем друге Уиксе Холле. Этот Уикс, рассказывал Ратгнер, живет в удивительном месте, которое называется Новая Иберия, вблизи Эйвори-Айленда. Ратгнер описывал своего друга, и дом, где он живет, и окрестности так живо, что, казалось, ничего подобного на свете и нет. Конечно, я сразу решил, что обязательно побываю как-нибудь в Луизиане и своими глазами увижу эти чудеса.
Из Парижа я уехал за три месяца до начала войны и провел в Греции чуть ли не год, саббатикальный год[20]. В те дни мне и во сне не снилось, что я встречусь с Раттнером в Нью-Йорке, равно как и то, что именно с ним буду заканчивать путешествие, начавшееся с посадки на корабль в Греции. И удивительное совпадение, что Эйб смог сопровождать меня даже в такую даль, как Новая Иберия! Оглядываясь на все это, я начинаю думать, что тут не обошлось без вмешательства некой незримой силы.
Мы прибыли в «Шедоус» в сумерках январского дня. Хозяин ждал нас у бензоколонки, расположенной напротив его дома. Знакомство с усадьбой он собирался начать с тылу и потому решил нас перехватить до того, как мы постучимся в главные ворота. С первого же взгляда я увидел в нем характер, щедрую и доброжелательную личность, именно так его и описывал Ратгнер. Все должно совершаться по его предписанию, и не потому, что он был мрачным деспотом или капризным тираном, — ему надо было, чтобы гости извлекли максимум возможного из посещения его дома.
В «Шедоусе» — так назывался дом — не было ничего от традиционных луизианских построек. Он был выстроен, если прибегать к профессиональным терминам, в романско-дорическом ордере. Но говорить архитектурным языком об этом живом, чувствующем, трепещущем, как многолиственное дерево, доме — значит убивать всю его органическую прелесть. Мне он, может быть, из-за какой-то интенсивно-розовой окраски кирпича, заставлявшего всю атмосферу вокруг лучиться теплым сиянием, сразу же напомнил Коринф, куда мне посчастливилось прибыть тоже в конце зимнего дня. И сейчас я смотрел на удивительные кирпичные колонны, такие прочные и в то же время такие изящные, полные простоты и достоинства, и вспоминал Коринф. Этот греческий город так и остался для меня синонимом роскоши, веселой и хитроумной роскоши, благоухающей всеми цветами южного лета.
Во все время пребывания на Юге он снова и снова позволял мне осознать великолепие своего недавнего прошлого. Время грандиозных плантаций завещало унылому и холодному складу нашей жизни цвет и тепло, наводящие на мысль об огненной, страстной эпохе, известной в Европе как Ренессанс. В Америке, объяснил нам Уикс Холл, богатые дома начинали строиться после богатых урожаев: в Виргинии — табака, в Южной Каролине — риса, в Миссисипи — хлопка, в Луизиане — сахара. Все это процветание держалось, как на огромных черно-мраморных колоннах, на рабском труде негров. Этим самым кирпичам, из которых сложены стены прославленных особняков и дворцов, придавали форму черные руки. Ландшафт вдоль рукавов и проток дельты Миссисипи усеян сбившимися в кучки дощатыми халупами тех, чьим потом и кровью создавался мир расточительного великолепия. Претензии, рожденные этим необыкновенным блеском и широкой щедростью, кое-как еще держатся среди рушащихся колоннад, но большие дома чахнут, а вот хибарки живут себе и живут. Негры вросли в эту почву; их стиль жизни едва ли изменился со времен Великой Катастрофы. Они подлинные хозяева этой земли, сколько бы номинальных владельцев у нее ни сменилось. Что бы ни утверждали белые, Юг не может существовать без черных рабов, без их услуг, пусть теперь не столь тяжких и более случайных. Они — бессильный, но живучий и гибкий позвонок этого обезглавленного региона Америки.
Удивительной была эта поездка из Нового Орлеана в глубь Луизианы мимо городков и поселков со странными французскими именами Парадиз, Дезалеман; сперва петляя по опасным поворотам дороги у подошвы береговых дамб, а потом следуя за изгибами то одного рукава Байу-Блэк, то другого — Байу-Тек. Январь только начинался, а жарко было, как на пожаре, хотя парой дней раньше мы стучали зубами от холодного пронизывающего ветра в Новом Орлеане. Новая Иберия лежит в самом сердце округа Акадия, в нескольких милях от Сент-Мартинсвилла, где памятью о Эванджелине пропитана вся атмосфера.
Январь в Луизиане! Первые признаки весны уже угадываются в хилых палисадниках: белые, словно бумажные, нарциссы, германские ирисы, чьи серо-зеленые острые листья венчаются цветными хвастливыми султанами. По колено в черно-прозрачных водах стариц стоят несокрушимые кипарисы, символы молчания и смерти. И повсюду небо, оно царит надо всем. Но какие разные небеса видишь, переезжая из одного края в другой! Как различны небеса Чарлстона и Эшвилла, Билокси и Пенсаколы, Айкена, Виксбурга и Сент-Мартинсвилла! Но повсюду — виргинские дубы, кипарисы, мыльные деревья; всюду болота, дренированные участки, джунгли; хлопок, рис, сахарный тростник; заросли бамбука, банановые деревья, эвкалипты, магнолии, огуречные деревья, болотный мирт, сассафрас. Первозданное изобилие цветов: камелии, азалии, розы всех видов, шалфей, гигантские традесканции, аспидистры, жасмин, поповник; змеи, совы, еноты; луны пугающего размера, мертвенно-бледные, круглые, тяжелые, как ртуть. И как лейтмотив этого великолепия под безмерным небом — опутывающие все переплетения бородатого испанского моха. Это растение, родственник ананаса, водится только на Юге. Оно скорее эпифит, а не паразит: все необходимое для жизни — воздух, влагу — оно добывает самостоятельно и может так же триумфально расцветать на умерших деревьях и даже на телеграфных столбах, как и на виргинском дубе. «Никто, кроме китайцев, — сказал Уикс Холл, — пусть и не надеется написать этот мох. В его контурах и объемах скрыт какой-то обескураживающий секрет. Он в руки не дается, это потруднее вероники[21]. Дубы как будто его только терпят, не сливаясь с ним, а вот кипарисам, кажется, он нужен как телохранитель. Странный феномен!» Но феномен не только странный, но и прибыльный: пользуется большим спросом как набивочный материал для матрасов и мебели.
16
Введенное Платоном понятие умопостигаемого, в отличие от феномена, постигаемого чувствами.
17
Четвертичного периода.
18
Неосмысленное повторение слов детьми или слабоумными.
19
Название усадьбы, которое можно перевести и как «Тени», и как «Сумерки».
20
Зд.: каникулярный год.
21
Один из труднейших приемов в арсенале тореадора.