Страница 81 из 98
* «Марсель Пруст, который написал » В поисках утраченного времени«" (фр.).
Как только он ушел, студенты пригласили меня за свой столик. Они почтут за честь угостить меня кофе с ликером, говорили они. «Quel con celui — la!» — сказал один из них. «Vous etiez epatant!»* — прибавил другой. «Может, вы сами писатель?» — спросил третий. Я просидел с ними час, а то и больше. О чем мы только не говорили! Их очень заинтересовал мой рассказ о сюрреалистическом кино. А как случилось, что я читал Пруста? Он переведен? Что привело меня во Францию и чем отличается Нью-Йорк от Парижа? Языковой барьер перестал существовать. Когда не хватало слов, я прибегал к жестам. Иногда необычайно сложные вещи я передавал чрезвычайно примитивным способом. Но студенты меня понимали — их ответы говорили об этом.
* Какой болван этот тип, с которым вы говорили... Вы были великолепны! (фр.)
То же самое и с Рембо. По собственной реакции на его строки я понимаю, что в них есть смысл. Даже во внешне бессмысленных фразах. А в стихотворениях, подобных «Уходу», я ощущаю связь между неведомым в себе и неведомым в другом человеке. Здесь вопрос уже не во внутреннем и внешнем мире, а скорее в уровнях, последовательностях, иерархиях. Кто-то говорит со мной через пропасть. Я слышу таинственный язык, для которого мне нужна другая пара ушей. Где ее найти? Зачем отчаиваться? Разве нельзя подождать того времени, когда я буду достаточно хорошо знать французский? Нет! Тысячу раз «нет»! Я должен услышать это сейчас, сразу же. Это вопрос жизни и смерти.
Безумно влюбившись в женщину, говорящую на незнакомом языке, вы ведь найдете способ объясниться с ней, правда? Возможно, это не совсем удачное сравнение. Чтобы полюбить Рембо, надо прежде всего почувствовать красоту его языка. В моем случае это была любовь с первого взгляда. Я принял его прежде, чем понял. Нужно ли объяснять такие вещи? Смогу ли я убедить скептиков, что был очарован романом «Мораважин» Сандрара, хотя каждое второе слово проверял по словарю? Каким чудесным образом мы сразу пони маем, что наше, а что нет? Почему, несмотря на восхищенные отзывы лучших критиков, я по-прежнему не могу читать Стендаля, или Стерна, или даже Гомера? Почему я вновь и вновь пытаюсь читать маркиза де Сада, хотя каждый раз понимаю, что толку опять не будет? По какой-то необъяснимой причине я верю всему хорошему, что сказано о нем. Как верю тому, что говорят о Фрэнсисе Бэконе, которого также не могу переварить. Я веду все это к тому, что некоторые писатели заставляют тебя принять их, понять и, наконец, полюбить.
Рембо или принимаешь мгновенно, или никогда. Вы встречаетесь на небесах — или не встречаетесь вовсе. Чтобы его понять, словари не нужны. Он говорит не на современном французском, а на забытом языке поэтов. Рембо — последний великий поэт прошлого и первый среди поэтов нового направления, еще не получившего названия. Из блистательного созвездия французских писателей я выбираю его, новую звезду. Для меня не имеет никакого значения, что он «voyou»*. Ведь Вийона называли «висельником», Бодлера — «дегенератом», де Сада — «чудовищем». Я выбрал Рембо, потому что через него, через его разрыв с мироустройством в целом лучше понимаю Францию. Своими юными руками он воздвиг памятник столь же долговечный, как великие соборы. Его творчество невозможно профанировать.
* Хулиган, шпана (фр.).
***
Наша дружба с Альфредом Перле началась в тот дождливый вечер, когда я случайно столкнулся с ним на улице Деламбр, и эта дружба скрасила мне все годы пребывания во Франции. В нем я нашел друга, не оставлявшего меня нив горе, ни в радости. Скажу сразу, в нем было нечто от «voyou». Должен признаться, меня так и подмывает заговорить прежде всего о его недостатках. Однако у него была одна добродетель, с лихвой покрывающая все пороки: он умел дружить. Правда, иногда мне казалось, что ничего другого он не умеет. Думаю, его нельзя было считать только моим другом, или вашим, или еще кого-то: он был просто другом. Чтобы доказать свою дружбу, он шел на все. Подчеркиваю: на все.
Такого человека, как Фред, я бессознательно искал всю жизнь. В Париж я попал из Бруклина, он — из Вены. До того, как оказаться здесь, мы оба прошли суровую жизненную школу и не раз оказывались на улице, прибегая к разным хитростям, чтобы удержаться на плаву, когда были исчерпаны все прочие средства. В разные периоды жизни ему приходилось быть бродягой, мошенником, шутом, но при этом он обладал исключительной чувствительностью, которая, проявляясь в некоторых нестандартных ситуациях, была просто невероятной. Он мог быть грубым, дерзким и трусливым, но никогда не унижался. И сознательно притворялся человеком неприхотливым, что давало ему ряд преимуществ; на самом деле вкусы его были самые аристократические, да и избалован он был изрядно.
Эта пикантная смесь хороших и плохих черт располагала к нему многих. Женщинам, если это доставляло им удовольствие, он позволял обращаться с собой как с комнатной собачонкой. Он мог сделать все, что они просили, если предчувствовал конечный выигрыш — то есть что ему удастся затащить их в постель. Однако с другом он мог поделиться и женщиной — как поделился бы последним куском хлеба. Некоторым было трудно примириться с этой его чертой — способностью делиться всем. Ведь он ждал, что и другие станут вести себя так же. Когда же встречал отказ, то становился безжалостным. Если в нем зарождалась неприязнь к человеку, ничто не могло заставить его изменить мнение. Если уж он его составил, то никогда не менял. С Фредом можно было быть или другом, или врагом. Особенно глубоко он презирал вычурность, амбициозность и скупость. Из-за своей застенчивости и робости он нелегко заводил друзей, но с теми, кого полюбил, не расставался всю жизнь.
У него была одна неприятная черта — скрытность. Ему нравилось утаивать разные сведения — не столько из страха разоблачения, сколько для того, чтобы иметь кое-что про запас, чем можно было бы всех удивить. Он всегда точно рассчитывал момент, когда выбросить козырь: безошибочный инстинкт не изменял ему, и он мог привести жертву в замешательство в самый неподходящий для нее момент. Он наслаждался, подводя этого человека к западне, где мог уличить того в невежестве или пороках. Его же никогда не удавалось припереть к стене.
Ко времени нашего знакомства он уже, можно сказать, прошел огонь и воду. Те, кто знал его плохо, считали, что он попусту растрачивает свою жизнь. Он написал несколько книг на немецком, но никто не знал, были ли они опубликованы. О прошлом он предпочитал особенно не распространяться или же говорил очень туманно за исключением тех часов, когда был под хмельком, — тогда его несло, и он мог целый вечер, если была охота, говорить о какой-нибудь пустяшной вещи. Он никогда не освещал целые периоды своей жизни, а только отдельные мелкие события, которые умел преподнести с изяществом и ловкостью адвоката по уголовным делам. Все дело в том, что он прожил так много разных жизней, сменил так много обличий, сыграл так много ролей, что для придания его жизни цельности пришлось бы складывать, как делают дети, картинку из отдельных кусочков. Он сам себя озадачивал не меньше, чем других. Его тайная жизнь не была личной, потому что он не имел личной жизни. Он постоянно жил en marge*. Он был «limitrophe» **(одно из его любимых слов) ко всему, кроме себя.
* Наособицу (фр.).
** Лимитрофный, пограничный (фр.).
В первой, написанной им по-французски книге («Лимитрофные чувства») были микроскопические, сродни галлюцинациям, откровения о его юности. То место, где говорится, как он пробудился к жизни в девять лет (на своей родине, Шмельце), — мастерское препарирование сознания. Дойдя до этого места, автобиографической aux fails divers*, читатель чувствует, насколько автор близок к тому, чтобы обрести душу. Но через несколько страниц он вновь теряет себя, и душа так и остается в заточении.
* Хроники (фр.).
Тесная близость на протяжении нескольких лет с человеком его типа имеет свои достоинства и недостатки. Оглядываясь нате годы, что прожил рядом с Фредом, я вспоминаю только хорошее. Этот союз был для нас больше чем дружба. Мы объединились, чтобы вместе встретить будущее, каждый день маячившее впереди гидроголовой угрозой уничтожения. Через какое-то время мы поверили в то, что нет такой ситуации, с которой нам не удалось бы справиться. Мы больше напоминали сообщников, чем друзей.