Страница 1 из 4
Анатолий Азольский.
Предпоследние денечки
Перед открытием Всемирного праздника спорта, за день или два до пламени в чаше Лужников, глава государства объезжал олимпийские объекты. Жаркий день истомил пожилого Генсека, и, решив себя взбодрить, он приказал остановиться у пивного павильончика. Кавалькада машин притормозила, свита помогла Генсеку дойти до столика, он сел и с чувством глубокого удовлетворения оглядел интерьер модернового заведения: все сияло красотой и удобством, все блестело, и зарубежные гости, которых здесь радушно встретят, по всему свету разнесут весть о преимуществах социализма.
— Пива хочу… — вдруг издал просьбу Генсек, и свита начала переглядываться. В ней — кое-кто из охраны, дюжина генералов и столько же граждан в штатском, но в должностях генеральских — по табели о рангах.
— Пива! — продублировал кто-то просьбу, чуть повысив тон, и взоры всех обратились на вполне современного вида бабенку за стойкой.
Румяная русская красавица, отобранная среди десятков соискательниц, цвет нации, так сказать, бегло оглядела себя в зеркальных стеклах бара и тоже прониклась чувством глубокого удовлетворения: да, хороша я собой, хороша!
— Пи-ва! — в несколько глоток напомнили ей, и бабенка вперила взор свой в нежданных клиентов, определяя возможный навар. Сам Генсек настолько примелькался в теленовостях, что никакого интереса или любопытства ни у кого уже не вызывал.
— А кто за пиво платить будет? — вопросила она, умолчав о том, что только послезавтра можно торговать сим редким в стране напитком, более чем дефицитным.
Вопрос привел гостей в полное замешательство. Павильон — для продажи баночного пива, но сколько стоит этот продукт — никто не знал. Вкус его и внешний вид известен был всем гостям — по тем кормопунктам, к коим их прикрепили должности и погоны. Но там-то, знали они, втрое или вчетверо дешевле, чем в общепите, где толпятся простые москвичи и где баночное пиво еще в диковинку. Здесь, разумеется, оно дорогое, очень дорогое, но если у Генсека не было ни копейки, то челядь не бедствовала, и сразу несколько рук сунулись в карманы, пальцы нащупали кожаные “лопатники” — и отдернулись. Потому что заплатить за Генсека — значило нарушить неписаные кремлевские правила, прилюдно объявить себя лицом, особо приближенным к телу главы государства, вторгаться же в клубок интриг, копошащихся на Старой площади, никому не хотелось.
Все застыли. Наконец нашелся бесшабашный смельчак, он обнаружил в себе начала гражданского мужества, а может быть — и воинского, поскольку безумцем оказался начальник охраны, генерал в штатском, мужчина весьма презентабельного вида.
— Пару пива, красавица, — произнес он обыденно, словно в забегаловке на Зацепе. И положил на стойку туго набитый бумажник, явно замеченный красавицей, которая глянула на него так, словно перед нею — горсть мелочи, вываленная из потного кулака местного пропойцы.
— Денежки-то — убери. Они счет любят. А пива — не дам. Чего другого, тебе тем более, — с превеликой радостью дам, мужик ты правильный. А пива — нет. Не дам.
Правильный мужик проявил присущую всем стражам жесткость. Пальцы его, рядом с бумажником лежавшие, сжались в побелевший кулак.
— А ну — бегом! — три упаковки пива!
Румяная дева сложила руки на груди, которой через пару дней будет восхищаться все передовое человечество, и с чисто женским любопытством посмотрела на охочих до пива ответственных товарищей, будто с неба спрыгнувших на грешную землю.
А те ждали продолжения. Они расслабились, но так и не сели за столики, они выжидательно стояли. Они уже привыкли к тому, что постоянно попадают впросак, что вечно оказываются дураками, они, пожалуй, наслаждались дурачеством своим, они так не любили сотворенную ими власть, что уже душевной потребностью стало собственное унижение, оно разрешало им абы как делать работу, потому что все равно — не получится! И кремлевского властителя не меняли, ибо посмешище на троне освобождало их от кары за все содеянное. Глумиться открыто над Генсеком никто не решился бы, но поучаствовать в комедии, где холопы хохочут над барином, — да кто откажется!
Взоры всех обратились на буфетчицу, а та запустила руку в кармашек передника, достала оттуда связку ключей и швырнула ее на стойку:
— Бери! Бесплатно! Сколько хочешь! Из холодильника! Только учти: он закрыт, опломбирован и опечатан!
Начальник охраны Генсека к связке ключей не притронулся. Он убрал со стойки бумажник, выкинув тем самым белый флаг капитуляции. Он обладал, конечно, достаточной властью, чтоб сорвать с холодильника все пломбы и печати, но так и не осмелился на самоуправство, потому что знал, как и все, почему опечатаны до часа открытия Олимпиады холодильники во всех торговых точках. Открой их до срока — и в момент все завезенное из-за рубежа баночное пиво будет продано, многократно перепродано и подменено жижей бадаевского пивзавода. И не только здесь, но и повсеместно.
— Хорошее пиво… — вымолвил Генсек, который обладал не только чувством глубокого удовлетворения, но и юмором.
Ему помогли подняться, довели до черного автомобиля и увезли — от греха подальше. Власть ушла — вот что поняли начальник охраны и вся кривлявшаяся свита. От кого ушла — понятно, но к кому?
О происшедшем все они постарались забыть, лишь через два года заглянувший к жене одноклассник ее, в люди выбившийся, с горьким смешком поведал о случае с несчастным Генсеком, и, рассказывая, как-то жалко морщился, недоуменно вздергивал брови. Исповедь его — в иной художественной трактовке — потянула бы на эскиз к известному полотну Карла Брюллова.
В субботу услышал я о строптивой буфетчице, высокую грудь свою положившую на алтарь отечества.
В субботу вечером услышано было. И завтра утром — дежурство по графику — на работу отправился в невеселых думах. Еще бы: свершилось то, чего боится любая власть, а уж советская тем более…
Невесело думалось по пути на работу, хотя утренняя смена в воскресный день — почти отдых, читай и слушай музыку, дежурному электромонтеру делать нечего, жить, правда, мешают чекисты. Завод, ныне снесенный, на Кутузовском проспекте, а тот — правительственная трасса с незапамятных времен, и люди в квартирах, чьи окна выходят на нее, чутко проверяются, и, облегчая себе работу, комитетчики своих действующих и бывших сотрудников поселили на проспекте. Они, отслужившие свой век, не дремлют, с верхних этажей просматривают всю заводскую территорию, нетерпеливой рукой хватаются за телефонную трубку, раздирая уши заводских дежурных воплями: через забор перемахнул работяга, скоро вернется с водкой, поливальная машина орошает асфальт, а с неба хлещет дождь, пьяный валяется возле склада готовой продукции и так далее…
Переодеться не успел, как приехал директор — просто так, по дороге на дачу. Ночной директор, то есть отставной майор КГБ, доложил: все в порядке, сегодня цеха не работают, ремонтный день, профилактика… Вот только звонки из соседних домов: фонари уличного освещения не горят, ибо нет ртутных ламп, снабженцы подкачали, обещали привезти лишь в четверг.
До магазина “Свет”, что на Дорогомиловке, четыре минуты хода, ртутные лампы там имелись, но цена их превышала стоимость того, что завод имел право оплачивать наличными. Или, кто знает, не превышала. А может, по причинам, никому не ведомым, директор сохранял стойкие большевистские убеждения и не желал впускать товарные отношения в распределительную систему социализма. Возможно, ему на большевистские убеждения давно наплевать, и он мог бы, поскольку магазин “Свет” по воскресеньям закрыт, погнать дежурного монтера на Дорогомиловский рынок, чтоб тот купил там ртутные лампы, но решился бы на подобное святотатство только человек высокого гражданского мужества, которое, в отличие от воинского, последствия имеет более плачевные.
Все возможно, все могло быть, и что в душе директора происходило, никто не ведал, но все понимали: уже вторую неделю заводская территория не освещалась, надо что-то делать, реагировать на сигнал, отвечать на вызов эпохи — первым понял это я, сунул под мышку нечто, издали напоминающее ртутную лампу, подхватил низенькую стремянку, с которой до фонаря на столбе как до неба, попал в поле зрения директора, вполне удовлетворенного: работа кипит, замечания устраняются.