Страница 27 из 31
Стёпка пожал плечами.
— Конечно, жалко. Такой умный пёс. Ну, да ладно. Теперь мне не до него.
Митька даже подпрыгнул.
— Опять на фронт собираешься?
Стёпка подозрительно скосил глаза.
— Кто тебе сказал?
— Сам же говорил, что сухари сушить будешь.
Стёпка оглянулся на дверь, подошёл к Митьке, взял его за ворот рубашки и прошипел сквозь зубы:
— Поклянись, что не раззвонишь!
— Честное слово!
Стёпка поморщился.
— Это не клятва. Клянись жизнью матери.
Митька горячо поклялся жизнью матери.
— Так вот, слушай, — Стёпка посадил Митьку на стул и облокотился ему на плечи. — Как только заживут уши, начнём готовиться. И не так, как я, даже шарф повязать забыл. По-настоящему, организованно. Надо вести себя так, чтоб никто и не подумал, что мы на фронт собираемся. Чтоб комар носа не подточил. Знаешь, как теперь за нами следить будут?
— Уже глаз не спускают, — пожаловался Митька.
— Надо слушаться, подчиняться, работать хорошо. Завоевать доверие. А как завоюем доверие, так и утекём. И второе условие — сухари сушить. Без сухарей на фронте делать нечего. А главное — никому ни слова. Будешь молчать?
— Клянусь жизнью матери! — воскликнул Локоть.
— А то — во-о! — и Коршун показал кулак.
Заключив тайный союз, ребята стали рассуждать о местных повседневных делах. Митька поведал Стёпке, что теперь все ребята работают в колхозе. Похвастался трудовой книжкой, в которой было записано полтора трудодня. К Митькиной работе Коршун отнёсся презрительно и заявил, что, как только он поправится, пойдёт работать в кузницу к деду Тимофею. Расстались они, как и прежде, закадычными друзьями; Стёпка даже подарил Локтю железный крест.
— Зачем мне фашистский орден? — сказал Коршун. — Я на фронте наш заслужу. А ты бери, может, пригодится.
Митька хотел сказать, что фашистский орден ему тоже не нужен, но не сказал и, зажав в кулаке крест, побежал домой.
Глава XV. Ребята входят в доверие. Накануне побега. Старые знакомые. Кровопролитная битва из-за ячменного зерна. Падение Михи
Прошёл февраль, за ним март… Всё это время Коршун с Митькой готовились к побегу на фронт. Готовились тайно: входили в доверие и потихоньку сушили сухари.
Доверие они завоевали быстро. В Ромашках теперь о них говорили, как о самых послушных и трудолюбивых молодых колхозниках. Стёпка всё время пропадал в кузнице. С глухим Тимофеем он ремонтировал плуги, бороны, делал мотыги с лопатами, словом, всё, что нужно для обработки земли.
Митьку бросали с одной работы на другую. После сортировки семян он с Лаптем весь февраль проработал на заготовке корма для скота. Сена за прошедшее лето было накошено мало, и оно быстро кончилось. Кормили скот чем попало. Ездили на озеро косить прошлогодний камыш, в лесу резали молодые побеги берёз, ивы, осины, заготовляли сосновую хвою. Скот к весне отощал, обессилел, едва держался на ногах. Зима 1941/1942 годов была самой тяжёлой из всех зим в деревне Ромашки.
Локоть подрос, похудел, а на солнце так изжарился, что походил на обугленную головешку. С работы домой приходил усталый и, поужинав, засыпал как убитый. Елизавета Максимовна уговаривала Митьку хотя бы два дня посидеть дома и отдохнуть. Но он отказывался, говоря, что некогда отдыхать, надо ковать победу.
Однако Локоть ни на одну минуту не забывал о побеге на фронт. Ежедневно тайком тягал со стола ломоть хлеба и сушил его на печке в голенище валенка. А потом складывал в мешок.
Когда сухарей накопилось порядочно, он показал их Коршуну. Стёпка взвесил на руке и сказал:
— Мало. Суши ещё.
Митька сушил сухари и, не щадя сил, работал. А Коршун откладывал побег со дня на день. Наконец всё было готово. Ещё с утра они условились в эту ночь бежать на станцию. А в обед Коршаткиным почтальон принёс ужасную весть: письмо из воинской части, что рядовой Андрей Коршаткин подо Ржевом в бою с фашистами пал смертью храбрых.
Стёпкина мать схватилась за сердце и упала. Её подняли, положили на постель. Стёпка упрашивал её не умирать, а потом горько расплакался. И ромашкинские ребята увидели, что их атаман Коршун тоже умеет плакать.
Неделю Серафима пластом пролежала в постели, а когда смогла встать и ходить по избе, Стёпка опять пошёл работать в кузницу. В тот же день Митька пришёл к нему и прямо спросил:
— Собираешься ли ты на фронт?
Стёпка опустил голову и, не поднимая глаз, ответил:
— Мамка очень слабая. А потом, ещё и холодно.
Они условились: как только поправится Стёпкина мать и потеплеет, не медля ни одной минуты, утекут на фронт.
…И вот пришёл апрель. Солнце с каждым днём всё ярче и ярче. Снег на глазах оседает, синеет и плавится. На полях из-под снега выглядывают чёрные комья пашни, на лугах — рыжие кочки. Лес темнеет, становится гуще. Лёд на озере взбух, приподнялся. Дороги раскисли, превратились в непролазное месиво грязи. С крыш домов давно уже сбежал снег, они высохли, и дранка покоробилась. Во дворе Митькиного дома отопрела огромная куча навоза. Куры с утра до вечера копаются в ней и весело распевают. Весна!
Во время болезни Миха ослаб и похудел. Шерсть на нём потеряла блеск, вываливалась клочьями. Лопатки заострились, живот, казалось, присох к позвоночнику, бока провалились, и рёбра можно считать не щупая.
Миха, забравшись на чердак, в слуховое окно вылез на крышу. Прошёлся по коньку туда и обратно, остановился у трубы, и, выбрав место на припёке, лёг. Кот блаженно сощурил глаза. Ах, как хорошо! Всю зиму он не слезал с печи. И вот теперь опять на воле. Наслюнив лапу, Миха стал умываться. Он усердно тёр нос, глаза, голову, когда же дело дошло до шеи, он задел лапой бечёвку и принялся теребить её. Уже третий день она не давала ему покоя. «Что же это за штука?» — думал Миха. На бечёвке висел фашистский крест. Митька долго не знал, что ему делать с орденом, а потом взял и повесил его коту на шею. Миха был очень недоволен такой наградой. Однако как ни старался он снять крест с шеи, и на этот раз ему не удалось.
Миха разочарованно мяукнул и посмотрел на небо. Оно было глубокое, чистое и ласковое. У Михи затуманились глаза, он протёр их и посмотрел вдаль на лес. Лес ещё голый, затянут лиловом дымкой. Лёгкое прозрачное облачко скользило по остропиким макушкам высоченных ёлок. Миха глянул на поле. Оно уже было чёрное и, подсыхая, дымилось. В бороздах, ямках ещё лежал снег, и был он белый-белый, как облачко над лесом.
Миха разглядывал деревню. И ничего приятного не увидел. Деревня как деревня: дома тёмные, дорога грязная, заборы дырявые, за заборами тощие кусты. Его глаза задержались на жидком кустике, в окружении которого прижалась к земле какая-то развалина с трубой: не то шалаш, не то куча хлама. Миха пристальней вгляделся и узнал. Это был дом бабки Любы.
В одно мгновение, как кинолента, пробежала вся его жизнь с бабкой: голод, ругань, побои. Потом он вспомнил кролика, пустой сарай, пушку и… Миха скосил глаза, посмотрел на свои рёбра, облезлый хвост и фыркнул от омерзения.
Солнце припекало, дул мягкий весенним ветерок. Ветерок в одну минуту развеял мрачные думы, и Миха стал смотреть, что делается внизу во дворе.
Посреди двора стояла огромная лужа. Митька прорывал канавку от лужи до сточной ямы. У завалинки в коляске сидела Нюшка и без передышки вопила: «А-а-а-а!» Бабка Люба показывала ей «козу».
Из хлева высунулась чёрная с белыми бровями коровья голова. И, разинув пасть, заревела. Потом корова напилась из лужи и, подойдя к забору, стала обтирать об столб бока. Забор затрещал.
— Ты что делаешь? — закричал Митька. — Забор хочешь сломать?! — и замахнулся лопатой. Корова уставилась на Митьку, потом, вдруг взлягнув задними ногами и подняв хвост, пустилась со двора на улицу. Нюшка, увидев, как бежит, подняв хвост, корова, а за ней, размахивая лопатой, скачет братишка, засмеялась и перестала плакать.