Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 76

И предупреждая возражение своего приятеля, Андрей Леонидович заговорил торопливо, с жаром, тыча концом трубки в грудь собеседнику:

— "Без гнева и пристрастия", "Простить, не забывая", "Цель человечества — познание", — во всех этих формулах есть некая вялость философии. Всё это имеет отношение к нашему разговору. Последняя формула принадлежит Веркору — весьма глубокому писателю, гуманисту. Сие он произнёс в мае тысяча девятьсот шестьдесят первого года в Руайомоне, под Парижем, на международной дискуссии марксистов. Рискую показаться несколько ригористичным, но думаю, что в формуле "цель — познание" автор упускает другую, не менее важную составляющую человеческого бытия: созидание! Познание плюс созидание — с этим я могу согласиться… Прощение уже есть забвение. Ты обвиняешь меня в субъективизме, в пристрастии. А как же иначе! Думаешь, Геродот беспристрастен в своей "Истории", если уж обращаться к классическим образцам? Помнишь, как он пытается завуалировать персофильскую позицию царей Македонии в греко-персидских войнах? А почему? Потому что симпатизировал Македонской династии! А почему симпатизировал? Возможно, потому, что не был чистокровным греком: отец его происходил из карийцев, аборигенов, смешавшихся с греками, основателями города Галикарнасе, а Галикарнасс, как тебе хорошо известно, входил в состав Персидской империи. — Андрей Леонидович энергично помахал потухшей трубкой перед носом отшатнувшегося старика и решительно заключил: — Нет, Глебушка, историк, ежели он хочет оставить не просто набор фактов, а осмысленное и прочувствованное описа-ние, которое волновало бы потомков, будило бы не только мысль, но и совесть, должен быть пристрастен! Особенно — когда речь идёт о глобальных преступлениях против человечества.

— Я за традиционный подход. Традиции — спасительный раздвижной мост через бездну времени, да простится мне столь примитивное сравнение, — чуть жеманно сказал старик, отвесив полупоклон.

— Традиции отмирают и становятся гирями на ногах общества, — отпарировал Андрей Леонидович, тоже отвешивая полупоклон.

Старик лишь молча развёл руками, как бы показывая приятелю, что коли так, то тут ничего не поделаешь. Развёл руками и Андрей Леонидович, подтверждая непреклонность своей позиции.

— Но в целом, — старик приложил руки к груди и повторил с искренним чувством, — в целом глава получилась весьма любопытная.

— Очень признателен тебе за твои тонкие и точные замечания на полях. Кое-что я обязательно учту. Спасибо, Глебушка, ты, как всегда, необыкновенно проницателен.

И только тут Андрей Леонидович заметил Сергея, сидевшего в ванной на стульчике и слушавшего весь этот разговор.

— Гегемон, привет! — вскинув сжатый кулак, приветствовал его Андрей Леонидович.

Сергей поднялся, думая, что Андрей Леонидович подойдёт поздороваться за руку, но тот сразу отвернулся и вместе со стариком пошёл по коридору к выходу. Сергей почувствовал себя чуть уязвлённым: задело не то, что профессор не подошёл пожать руку, а то, что вдруг, благодаря случайно подслушанному разговору, увидел такие, как показалось ему, вершины интеллекта, о каких раньше знал лишь понаслышке и на которые он, Сергей Метёлкин, вряд ли когда-нибудь в жизни сможет подняться.

Однако огорчение его было недолгим. По природе своей, по характеру, доставшемуся от матери, он был оптимистом и тотчас с присущей молодости и крепкому здоровью самоуверенностью решил, что и он не лыком шит, что и ему дано подняться сколь угодно высоко, стоит лишь этого захотеть. Не боги же горшки обжигают. Он решил во что бы то ни стало, как бы ни было трудно сейчлс, когда приходится заколачивать деньги на квартиру, ни в коем случае не бросать учёбу в институте, а — кровь из носу! — сдать зачётную сессию.





И он с весёлой злостью принялся месить-перемешивать загустевший раствор. Месил так, как, бывало, мать к праздникам замешивала квашню: упругими хваткими тычками — на себя, на себя и в сторону. Месил до тех пор, пока его не пробил первый благодатный пот.

В мужском вагончике было людно, народец после праздников казался тяжеловатым, кое от кого разило винным перегаром. Опухший, сипло дышащий Мартынюк неловко прыгал на одной ноге, не мог попасть в штанину и оттого тихо матерился. На Сергея бросил косой, недобрый взгляд и тут же отвёл глаза. Мрачный, серый лицом Кузичев одевался сидя, вялыми дрожащими руками. На угловой лавке спал ночной сторож — с храпом и присвистом.

Какой-то парень, видно новый мастер из смежных субподрядчиков, напористо, горлом требовал консоли у розового, посвежевшего за праздники Ботвина. Ботвин слушал-слушал, молча, отрешённо, и, когда тот умолк перед новым напором, вежливо, но твёрдо попросил его выйти вон из вагончика и явиться не ранее чем через полчаса. Парень от необычного такого сочетания вежливости и твёрдости растерялся и послушно удалился. Бригадир Пчёлкин уже мотался по объектам на Моховой и Чайковского, поэтому Ботвин, не дожидаясь его, принялся объяснять дневное задание, в первую очередь — каменщикам. Кузичев, слушая, натягивал сапоги, покрякивал, небрежно кивал — дескать, ладно, не учи учёного, знаем и так: последний ряд под крышу, фризы, карнизы, выступы, гнёзда.

— После обеда — на перекрытие третьего этажа, плиты подвезут, — закончил Ботвин свои распоряжения Кузичеву и повернулся к Сергею.

— Ну, решил с учебным отпуском?

— Не буду брать, выкручусь, — ответил Сергей, переодеваясь у шкафчика. И снова приметил он недобрый взгляд Мартынюка.

— Так, хорошо. Сегодня с Кузичевым, а завтра переведу на Моховую, — решил прораб. — Слышишь, Кузичев?

Кузичеву и плиты, и перекрытие, и перевод Сергея на другой дом — всё, кажется, безразлично. Тянет сапоги, тужится, а не краснеет — бледен, как цемент.

Поднялись на стенку — ветер, морось, противно. Сели на мокрые холодные доски, каждый в своём углу. Сергей, воспользовавшись моментом, раскрыл учебник. Вечером — зачёт, а книжка в два пальца толщиной, успеть бы пролистать, пройтись глазами по названиям глав. Уже в который раз начинал он с первой страницы, но мысль отвлекалась, и он ловил себя на том, что читает машинально, не улавливая смысла того, о чём пишут авторы. Думалось про всякие разности: про Ирину, как она вдруг из мягкой кошки-мурки превратилась в саднящую занозу; про несчастную старуху, её несчастную дочь и бледненькую, болезненную девочку в той самой квартире, где они с Мартынюком вытаскивали печь, — не забыть бы заделать им пол! И про загадочную притягательность этой шикарной, но слишком тонкой, на вкус Сергея, Натальи; про добродушного профессора, в котором так странно уживались глубокие познания и простота; и про такого важного, как бы снисходящего со своих недосягаемых для простых смертных высот Александра — как далеко укатилось яблочко от яблони! И конечно же, думал он и про деньги: до первого июня оставалось двадцать семь дней, а денег у них имелось в наличии семьсот пятьдесят рублей, не считая пятнадцати или двадцати, оставленных Надюхой на питание до получки…

Затарахтел крановый звонок, поехала стрела, покатилась тележка с крюком, и вскоре бадья с раствором зависла над Сергеем. Кончай ночевать, начинай вкалывать! Разлили раствор в три ящика, спустили бадью вниз, крикнули Коханову, чтобы подбросил кирпичей. Приплыли и кирпичи, три связки. Разнесли их на три угла, встали три богатыря, и понеслась, родная, в рай! Хочешь не хочешь, а запляшешь шустрячком, когда с Балтики поддаёт тебе в самое рыло — ни укрыться, ни спрятаться. Хорошо Коханову: обеспечил каменщиков, опустил крюк и, пока никому не нужен, ноги кверху, носом в книжку — сидит, почитывает, светло, тепло, и мухи не кусают. А тут, на ветру, уже не "раз — два — три — четыре", а "раздва-тричетыре"! Вот, кстати, не забыть бы спросить мужиков про трудовой ритм, но сразу же и забыл обо всём на свете — кладка пошла всё круче, напористее, со скоростью штормового ветра. Лишь бы поскорее закончить эти последние три-четыре рядка да вниз, отогреться в вагончике.