Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 76

Покой нарушился от внезапного и смутного ещё желания отдать краны Лапенкову. Конечно! Как всё просто и справедливо: он ему — краны, а тот взамен — мандат. Таким образом, отдав крапы Лапенкову, он успокоит совесть, а получив взамен мандат, обеспечит себе право на последующие три сотни — тут уж, как говорится, колом не отшибёшь. Тогда можно спокойно болеть: не сегодня-завтра кто-нибудь прилетит с завода, может быть прилетит и Груша, скорее всего прилетит — не будет же он тут валяться без присмотра! Конечно же, не бросят, помогут, никаких сомнений!

Теперь он уже с нетерпением ждал Лапенкова и сердился, что тот так долго возится где-то там, на гостиничной кухне с какой-то кашей. Вариант, придуманный им, казался ему необыкновенно хорошим, пожалуй первым в его жизни случаем, когда он будет получать продукцию по такому важному мандату. Не горлом, не нахрапом взять дефицит, а по праву, — разве это не счастье для порядочного снабженца!

Лапенков принёс кастрюльку каши, алюминиевую миску всю во вмятинах и царапинах и такую же видавшую виды ложку. Максим Тимофеевич не притронулся к еде, пока не выложил Лапенкову свою идею. Лапенков помедлил с ответом, недоверчиво и чуть с усмешкой поглядывая на Максима Тимофеевича, пожал плечами:

— Я не возражаю, если вы…

— Давай мандат, — перебил его Максим Тимофеевич, — и все разговоры.

Лапенков освободил руки от кастрюли и миски, вынул мандат, отдал Максиму Тимофеевичу. Тот ещё раз придирчиво оглядел документ: мандат был настоящий, солидный, с чёткими гербовыми печатями, номером и прочими положенными знаками по всей форме. Он сунул его под подушку и сделал знак Лапенкову — дескать, с этим вопросом порядок и можно приступать к еде.

Позднее, когда Лапенков накормил его сваренной на молоке кашей и сказал, какие и куда дал телеграммы, Максим Тимофеевич совсем размяк, расчувствовался и принялся убеждать Лапенкова, чтобы тот перетащил ящик с краниками к своей койке.

— Пожалуйста, если вам спокойнее, — согласился Лапенков и перенёс ящик к своей кровати.

— Так будет вернее, — сказал Максим Тимофеевич с лёгким и приятным чувством, как будто взял да так просто и сделал подарок хорошему человеку.

— Вот что, молодой человек, — заговорил он, помолчав, — не трать-ка ты на меня время, езжай-ка восвояси. Ждут, поди, краны там, ждут?

Лапенков взглянул на часы и, словно время подсказало ему ответ, кивнул:

— Ждут. Но ничего, не горит.

— Горит! — воскликнул Максим Тимофеевич. — Ты просто чудак! Иди на завод, объясни там, как мы договорились и — с богом! Как ты — самолётом, поездом?

— Самолётом.

— Ну вот! Одевайся и — ходу!

— Не могу же я вас бросить одного. Вот кто-нибудь прилетит, ваша жена или сослуживцы, тогда и…

— К чёрту! Жми на завод. Ничего со мной не сделается, к вечеру встану. Каши ты мне наварил, чай будет, а больше ничего и не надо. Врачи обещали подъехать?

— Часов в десять утра.

— Ну и всё, можешь катиться колбаской.

Они оба рассмеялись: Максим Тимофеевич в знак того, что пошутил, Лапенков в знак того, что шутку понял.





— Ну хорошо, раз вы настаиваете.

— Настаиваю!

— Видите, при желании можно договориться по-человечески. — Лапенков пнул ящик с краниками, стоявший у изголовья его кровати. — Мёртвый металл, а как обволакивает. И не заметишь, как станешь шестерёнкой. В экстазе покорения, так сказать.

Неторопливо одевшись, он вышел.

И снова царапнули Максима Тимофеевича слова парня. Это что же, Кочегуров — шестерёнка?! Так понимать этот намёк? Из жизненного опыта Максим Тимофеевич знал: по-настоящему хороший человек не может думать плохо, хороший человек и поступает и думает хорошо. А парень-то ведь хороший. Молод ещё, кое в чём, конечно, пережимает по молодости, но ведь хороший парень-то, человек! Значит, что же получается? Максим Тимофеевич Кочегуров — шестерёнка! А сам парень не шестерит разве по снабженческой части? Как не быть шестерёнкой, коли надо, чтобы машина крутилась исправно?! Раньше, ещё вчера, такой довод мог бы полностью восстановить его душевный покой — теперь Максим Тимофеевич, как тот человек, который высовывается за мнимый купол неба на картинке в учебнике астрономии, увидел вдруг, что там, за куполом, есть иные дали…

Он перебирал в памяти прожитую жизнь, словно прощупывал в подкладке старого пальто схоронившуюся заветную монетку, которой как раз и не хватает до полной суммы. И конечно же, хитрил перед собой: разве дело в каком-то случае, в какой-то ошибке? Мало ли было у него оплошностей в жизни — и по его вине, и по "дядиной" — всякое бывало. Никаким случаем, никакой оплошкой не объяснишь себе, почему отошли от него старые друзья, почему дочери так рвались из дому замуж, почему Груша так и норовит улизнуть к дочерям, хоть и несладко ей там: как домработница у них. Почему сам он чувствует в себе неладное, какую-то вымороженную сухость, холод и равнодушие ко всему, кроме… своих снабженческих забот. Дело! А как же иначе?

Но парень упрекал его не за то, что вкалывает на совесть. Тот и сам, видно, работяга, коли не гнушается и черновой работы, к тридцати двум так измахратился. Дело тут в чём-то другом…

Он оцепенело лежал в холодной комнате гостиницы, и мысли его постепенно вернулись к оставшейся в далёком прошлом родной деревне, которую он помнил смутно-смутно, к полям и лесам, небу, воздуху и теплу. Ему захотелось сейчас очутиться на родине, постоять в горячей пыли босиком на краю просторного поля колосящейся пшеницы, чтобы не было ни ветерка, ни тучки, а в небе пели бы жаворонки…

Ему верилось, что побывай он там, на родине, и всё в нём перегорит и восстанет из пепла, он омоется живой водой и начнёт новую жизнь. Только бы вырулить на этот раз, только бы выбраться из этой гостиницы, из этого холодного города, только бы вернуться домой в Москву. И плевал он на краники — пусть молодые приезжают и выколачивают тут эти железки головой об стенку! Он мечтал, как тотчас по приезде оформит выход на пенсию, соберёт дома шумное застолье, как рад будет всем и каждому, как потом начнут собираться с женой в родную деревню, покупать гостинцы полузабытой родне. В мечтах он уносился ещё дальше: весёлое раздольное село в цветущих вишнях и яблонях, чистый домик с палисадником, смолистое крыльцо, пять-шесть ульев, рядом лес, речка или озеро, лодчонка, удочки…

Из коридора донеслось хлопанье дверей, топот ног, скрипы лестничных ступеней, тяжёлые шаги на втором этаже. Вскоре наверху снова забухало: кто-то протопал к лестнице, спустился на первый этаж, сильно ударил в дверь, она с треском распахнулась, стукнув ручкой по дверной ручке в ванную. В комнату ввалился человек в чёрном полушубке, волчьей огромной шапке, мохнатых унтах. Руки его были заняты: в правой он держал массивные рога сохатого, обёрнутые бинтами, в левой — большой кожаный чемодан с ремнями и застёжками, дорогой, добротный чемодан. Понизу несло морозный воздух — парок так и клубился вокруг человека.

— Дверь-то закрыть бы надо, — ворчливо сказал Кочегуров, снизу искоса разглядывая вошедшего.

Человек согласно кивнул, зорко озирая комнату и явно приглядывая себе место.

— Сделаем, отец, — сказал он, подмигнув при этих словах. — Это мы сделаем, дай только руки освобожу.

Он бросил рога на неразобранную постель, грохнул чемодан на стул и пошёл в прихожую закрывать дверь. Дверь он закрыл с такой силой, что Максим Тимофеевич почувствовал лицом холодную волну, дошедшую из коридора. Человек вернулся в комнату, сбросил на кровать полушубок, шапку, двупалые собачьи рукавицы. Повеяло крепким запахом псины, водки, пота и табака.

— Отдыхаем, значит? — спросил человек, глядя не прямо на Максима Тимофеевича, а как-то всё озираясь, отворачивая красное ядрёное лицо, словно был косоглазым.

— Отдыхаем, — нехотя сказал Кочегуров.

Незнакомец весело рыкнул, взъерошил слежавшиеся под шапкой влажные волосики, отчего стал казаться моложе, лет этак сорока пяти.

— А я на завод, менять своё дерьмо на местное, — сказал он и затрясся в приступе короткого искреннего смеха. — Я им рога и кое-что ещё, они мне байпасные краны малой серии.