Страница 3 из 36
Напились бабы чаю. Развалились. Пожилые прикрыли глаза – дремлют. Молодые в небо глядят: каждая своё в нём, в небе, видит. Матрёна в дымокур травы подкидывает, трава сгорает быстро, знай подбрасывать. Не любят комары дыму. Отлетели. Звенят среди стеблей и листьев поблизости, но сунуться к костру не смеют.
«Ко-о-остенька, – трогая свою грудь, говорит нараспев Панночка Рашпиль, – хошь бы похвастался ли, чё ли».
«Похвастайся, Коська», – уже другой голос.
«Да отвяжитесь вы от меня, – отвечает Коська, опускаясь ниже – прячась от розового носа. – Вчера весь день привязывались как прибзднутые, сёдни опять вон за своё».
Смеются бабы. Тает смех в знойной духоте.
Тогда мы сами, мол, посмотрим.
Да, ну а пуп не надорвёте, дескать!
Не надорвём, мол; покажи-и-ы.
А шиш, мол, с маслом не желаете!
Масла – само собой, и на твоё добро уж жуть как хочется полюбоваться, дескать.
Ну и любуйтесь на своё, мол, я-то вам чё, кино какое, что ли!
На своё мы до тошнотиков налюбовались, дескать, а твоего, свеженького, ядрёненького, вот даже и не видели.
Бригадир, мол, приедет, у него и спрашивайте, он вам такого покажет, что глаза ваши поганые на лоб повылазиют и лопнут.
А чё нам бригадир, дескать, у бригадира есть кому смотреть, а на тебя пока и обидеться некому.
Да, мол, катитесь вы куда подальше!
А-а, дескать, вон ты как!
И смех густым облаком долго продержался, долго смех не растворялся в воздухе. Навалились молодухи на нечаявшего Коську. Втиснули руки его коленками в моховник влажный. На ноги ему насели. Свинцовые у баб тела. Плюётся Коська, ругается матерно. Окусить какую – не дотянешься. Взбухли на лбу и на шее у Коськи жилы. Лицо пунцовым сделалось. Не справиться ему с бабами. Ремешок расстегнули, к ширинке подбираются. Матрёна головой качает, стыдит баб, кипятком их остудить грозится. Ольга вдаль, на берёзовый колок, глядит отстранённо.
«Отпустите, стервозы! Сам покажу!»
Раскатились бабы, давясь хохотом.
Вскочил Коська, забежал за оглаженную за ночь, но не осевшую ещё копну. Спустил до колен штаны. Выбежал. Белые бёдра и рыжий лобок. А грех не виден, грех солнце прикрыло.
«Смотрите, старые суки!..»
«Да какие же мы старые, это ты уж шибко молодой – ещё серьёзный».
Ринулся Коська в соседний березничек. Упал там ниц. Зашёлся горькими.
Ругает Матрёна баб, называет их бесстыжими девками. Сжимает рот беззубый тесно. Просит прощения для всех у Богородицы, кивая при этом на небо, но не смеет на него взглянуть: высоко больно. А у девок скулы уже ноют. Смех на исходе, но боек ещё. Давно так не смеялись – уж и к добру ли?
«Мы ведь так, в шутку, – оправдываются, – в шутку же, тётка Матрёна».
«Кто ж так шутит над ребёнком, разве нелюди», – говорит им та.
И гулко топот. Совсем рядом. Выехал из тальника всадник. Подскакал к табору. В стремени, спешиваясь, завис – повело коня: грузный наездник. Крупный мужик бригадир Иван Виссарионович Нестеров, бывший кулак, угодивший с Ялани на строительство Игарки, рук рабочих, видно, не хватало там, из Игарки – на фронт, под Москву, после ранения – в Ялань – отвоевался, замкнув один из кругов в своей жизни. Уздечку закинул коню на спину. Не боится, что убежит конь. Учёный Карька: от хозяина не бегает.
«Здорово, бабоньки», – говорит бригадир.
Говорит бригадир редко, после каждой куцей фразы желваками подолгу работает: следующую формует – так, наверное.
Зачерпнул из ведра. Отпил.
«Чего веселье-то такое? – спрашивает. – Работы мало? – улыбается глазами. – Я подкину. Или усталость не берёт вас никакая?»
Посмеялись бабы вопросу: чё усталость, дескать, нам, коли мы лошади двужильные. Но причину смеха пояснять не стали.
Только Матрёна – та губами недовольно шамкает. Венички впрок из душицы увязывает: не на каждом покосе она, душица, попадается.
«А где охранник ваш? – спрашивает бригадир. – Кликните-ка кто его, если здесь он где, не уполкал куда на речку».
Позвали бабы громко Коську, позвали раз да и другой. Только крикнули когда, что бригадир приехал, хочет его видеть, после того лишь и явился.
«Ступай-ка, Константин, домой, – говорит бригадир, глядя не на парня, а в кружку. – Мать твоя там захворала».
«Ну вот, – забранились дружно бабы, – одного мужика – и того от нас забираешь!»
«Ничего, ничего, не умрёте, – говорит бригадир. – Пришлю другого; может, кого постарше в мэтээсе ещё выклянчу… Карьку-то я тебе не дам, – говорит бригадир Коське. – Ноги у тебя молодые, непорченые, – говорит, – добежишь как, не заметишь – пой только шибче и беги».
Спрятал Коська, носом хлюпая, в суму свою кружку, забросил на плечо суму – и показал бабам спину, не попрощавшись с ними. Уходил, уходил – и скрылся за рано пожелтевшей ольхой.
«Чё ж ты, и в самом-то деле, Сильоныч, последнего мужика у нас отнял? – ворчат бабы. – Чё уж стряслось такого страшного там с Зинаидой?»
«Ничего, – говорит бригадир. – Очухается, – и смотрит в костёр. И добавляет: – Похоронки две пришли… на Степана и на Кольку… А Зинаиду Бараулиха, едва успела, из петли вынула, дак еле-еле отводились».
Перекрестилась Матрёна.
Перекрестились верующие.
И неверующие – те крестом себя как будто осенили, неловко так, но – вдруг да и поможет, обережёт своих там сила крестная.
Допил бригадир чай. Положил на окось кружку дном вверх аккуратно. Встал. К коню подался. Подступил. Уздечку ухватил, в стремя ногу вставил.
«Гляжу, мальчишку затравили, – говорит. – Покос добьёте, переходите ко второй бригаде. Большую, за родником Горьким, полину в Култыке докосить завтра надо, проверяющий будет».
Закинулся в седло. Коня шатнуло. Выправился конь.
Зашумели бабы: сколько же робить-то, мол, можно, не железные, и спины вон не просыхают. Нам и тут ещё вон, дескать, до морковкиного заговенья не управиться, а для себя ещё и ни копёшки не поставили.
«Ничего, – говорит бригадир, – завтра, греби если не насохнет, ночевать домой пойдёте».
Стегнул Карьку. Приоземлил Карька круп. Выкинул вперёд ноги. Понёс седока с уважением.
Поднялись бабы, вздыхая, обулись в скинутые на перекур чирки, накинули на лица сетки и побрели к своим прокосам.
Запели хором вскоре оселки. Повалилась трава, валками на ровном высится упруго.
Поглядывают бабы на солнце: скоро ли скатится оно к вечеру, скоро ли наползёт прохлада, скоро ли удастся на часок-другой глаза сомкнуть?
И нет, похоже, ничего радостней для коршуна, чем смотреть с выси на разноцветных баб. Прилетел, заканючил своё: пи-и-ить, пи-и-ить! Хоть бы уж дождь пошёл и стервятника бы напоил, напоил бы стервятника и бабам бы передохнуть позволил, да греби бы при этом не испортил – но бывает ли такое?
Солнце, зардевшись, покинуло косцов. Сузив круги, снижаясь и удаляясь в сторону хребта, засиневшего на горизонте, оставляет их и стервятник, чтобы уснуть пораньше, чуть свет подняться и прилететь опять сюда. И бабам тоже хочется иметь крылья: где-то там, куда каждый вечер скрывается солнце, их мужчины, могилы ли мужчин, лишённые горькой заботы. Цветы, запахи, звуки, трава, птицы, звери и деревья – все и всё, чему и кому нет никакого дела до войны, живёт извечной и привычной жизнью. Радуется тихому, не последнему закату перепёлка: фить-и-рю, фить-и-рю. Фить – это она, а Рю – дружок её, наверное. Кузнечики куют деньги, ещё-то что же, чеканя на них свои профили, а может – бабочек. Одинокий печальник перелетает с места на место и твердит уныло: кто не со мной, тот против, мол, меня. Плещется в реке рыба: охотится за мошкой. Широко, долго расходятся по воде круги.
Зябко отдавшим работе все силы бабьим телам. Оболоклись бабы в мужские пиджаки и куртки, повесили на плечи косы – на заимку направляются. Сыреют от росы чирки, скользят по траве подошвами. Со склона не видать избушки: съел её туман, распадок затопивший. Только дым от костра прорвал рыхлое тесто тумана, потянулся в свободное темнеющее небо.