Страница 105 из 126
После боя накануне, который продолжался до тех пор, пока вызвездило, польские пушки молчали. И словно обрадовавшись тишине, засновали ласточки-касатки. Весной они вернулись в старые свои гнезда и, нимало не тревожась, что огонь и кровь полыхают на земле, вывели, как всегда за весну и лето, два выводка птенцов и теперь учили летать самых молодых.
Иван Суета, закинув вверх изожженное солнцем, темное, как задымленный троицкий кирпич, лицо, некоторое время следил за мельканьем в воздухе белогрудых острокрылых птиц и наконец умиленно сказал:
— Ну, глядите, глядите, люди, на птиц неутомчивых!.. Трудятся, милые, страху не ведают!
«…Некто заточных людей села Молокова, крестьянин, Суетою зовом, велик возрастом и силен вельми… рече: „Се умру днесь, али славу получу от всех!“»
Но не довелось Ивану Суете дожить до ста лет. Незадолго до прибытия войск Скопина-Шуйского Иван Суета был зарублен во время вылазки. Участники этой вылазки потом рассказали, как все это случилось.
Русские воины и на этот раз были в меньшинстве. Когда великолепно вооруженные жолнеры Лисовского стали теснить русских, часть троицких защитников дрогнула… Тогда Иван Суета бросился вперед, размахивая своим бердышом направо и налево. Его огромный рост и сокрушающая сила ударов испугали врагов. Они подались назад, ряды их смешались. И вдруг переломилось древко бердыша у Ивана Суеты! Нагнулся он на миг единый — выхватил у кого-то саблю, но не успел и взмахнуть ею: высокий лях рассек плечо Ивану Суете. И упали бессильно могучие руки, и закрылись бесстрашные очи, и рухнул Иван Суета, как дуб, расщепленный грозой.
Был апрель 1610 года. На Клементьевском бугре стучали топоры, визжали пилы, раскатисто перекликались люди — то крестьяне вновь вернулись на родные места.
Земля вокруг была изрыта, перекопана, выжжена. Еще по снегу снесены были проклятые польские туры.
В ноябре 1609 года Михайло Скопин-Шуйский, вернувшись из Новгорода, послал осажденным обещанную подмогу — девятьсот человек отборного войска под предводительством Жеребцова. К нему скоро присоединился Валуев, который привел войско в пятьсот человек. Оба полководца напали на польский лагерь и сожгли его. Сапега обратился в бегство. Войска Скопина-Шуйского и защитники крепости, вышедшие в открытое поле, преследовали врагов с такой яростью, что от прославленного войска Ржечи Посполитой остались жалкие охвостья. А в январе 1610 года остатки вражеских войск отступили совсем от многострадальной крепости…
Как ни изрыта, как ни растревожена была земля, а вешние воды и солнце сделали свое: уже кое-где смело пробивалась ярко-зеленая щетинка травы, как будто и не было здесь смертоносного действа вражеских пушек.
На Клементьевском бугре тоже кое-где пробивалась травка. Ольга выбрала маленькую полянку, бросила на нее старый тулуп и посадила на него сына Данилу — пусть-ка посмотрит на зелень. Сыну Даниле шел девятый месяц. Он сидел, разбросав налитые крепкие ножки, и смешно водил ручонками по воздуху, словно желая весь мир поймать в свои нежные ладошки. Ему было тепло. Он смотрел на солнце, жмуря синие — селевинские — глаза под черными — Ольгиными — бровями. Ветерок касался его светло-русых с золотинкой пушистых волос — и он отважно ловил ветер.
Скоморох Афонька, осиротевший после своего брата Митрошки, и Алексей Тихонов, монастырский скорописец, рубили Ольге избу. Потом Алексей ушел, ему было некогда — целыми днями он писал грамоты в десятки городов, призывающие весь русский народ собирать ополчение и очистить русскую землю от врагов.
Рубить избу остался один Афонька. Его топор тесал и постукивал будто заодно с бойкой скоморошьей песней:
Маленький Данила Селевин слушал и стук топора и плясовой разлив скоморошьей песни.
Афонька поднял голову и подмигнул ему:
— Ух, ты… житель… Орленочек ты мой!
И Афонька скорчил такую лихую веселую рожу, что маленький Данила захлебнулся от восторга.
«Орленочек ты мой!» — повторила про себя Ольга. Да, только сын Данила остался у ней, только его и сохранила она. «Орленочек!»… Сказывают, орлы до ста лет живут. Длинная-длинная жизнь расстилалась перед этим вторым Данилой — он в упоении озирал ее начало.
Голуби, дружно воркуя, летали над стенами Троице-Сергиевой крепости. Могучие стены, сложенные клементьевскими и молоковскими мужиками, стояли нерушимо, глядя навстречу векам.
Легче голубей и ласточек летали воспоминания Ольги над оживающей землей.
«По гроб жизни я выручатель твой!» — вспомнилась Ольге клятва Федора Шилова земле родной осенним вечером 1608 года. А теперь новый, будущий выручатель земли радовался началу своего бытия.
Острокрылые касатки, сверкая белыми грудками, пролетели совсем низко, будто здороваясь с новым жителем села Клементьева. Данила Селевин замахал им ручонками, но тут чудная, опьяняющая младенческая усталь вдруг сморила его. Его пушистая, как одуванчик, светло-русая голова упала на грудь матери. Он спал, полуоткрыв жадные, улыбающиеся уста и свободно раскинувшись всем телом, маленький владыка земли, дитя человеческое. Ольга улыбнулась и прижала сына к себе. Стойкое сердце Данилы Селевина билось под ее рукой, кровь Данилы играла на щеках его сына, смелость Данилы росла в этом маленьком существе…
Солнце еще сияло и грело, но ласточки, мелькая острыми, как стрелы, крыльями, беспокойно и низко кружили над землей, предчувствуя первую весеннюю грозу.
1940 г.
ПОВЕСТЬ О ПРОПАВШЕЙ УЛИЦЕ
Случай в полдень
Знакомство мое с этой улицей произошло более тридцати лет назад. Но как сейчас вижу июньский полдень, беспощадное к пешеходам голубое эмалевое небо и равнодушно-суетливую толпу чужих, незнакомых людей.
Мы с матерью попали сюда случайно. Извозчик, который до отхода нашего поезда обещал нам показать «матушку Москву», высадил нас на Театральной площади и загадочно сказал:
— Отсюда все увидите. Тут вам красота всякая и снедь любая, расхорошая, такой нигде не сыщешь.
Действительно, мы очутились в царстве снеди.
Из-за зеркальных стекол смотрели на меня окорока, сыры, колбасы. Зернистая икра в бадейках, в лотках и на блюдах, окруженная изумрудной зеленью, сверкала, искушала, как черный бисер. И благоразумная моя мать поддалась искушению.
— Зайдем, купим, — сказала она решительно и толкнула дверь.
Навстречу нам засиял белый фартук — низенький, широколицый человек, семеня короткими ножками, вышел из-за прилавка.
— Чего изволите-с?
Мать сказала с достоинством:
— Четверть фунта зернистой икры.
— Чего-с? — переспросил он, обернув к нам красное, мясистое ухо. — Чего-с?
— Четверть фун…
— Эй, молодцы-ы! — зычно крикнул толстяк и хлопнул в ладоши.
Откуда-то из-за колбас и балыков появились еще четыре белых фартука. Коротконогий подмигнул им:
— Эй, ма-лад-цы!.. Кому хатится четвертку икорки сударыньке отвесить? Четвертку икорочки-и? А?
Мать заметалась, ища вдруг непонятно куда исчезнувшую дверь. Фартук и щекастая, рыжеусая голова гоготали нам в лицо:
— Таким весом не пробавляемся, барынька!.. Оптом торгуем, оптом, на сотни-тысячи, барынька!
Он захохотал, и все кругом — белые фартуки, багровые колбасы, круглобокие бадейки, — все загремело жирным утробным хохотом.
— Копеечными покупателями не занимаемся… Boot что-о, сударынька! — прохрипел коротконогий и толстым мизинцем смахнул со щеки веселую слезу. — Ма-ладцы, будя! Будя!
Рыжеусый фартук отошел в уголок, куда-то под плотные навесы колбас и окороков. Мы ринулись к маленькому подслеповатому стеклу двери.