Страница 22 из 32
Однако едва ли не сильнее двуногих обитателей брянцевского дома печаловался о скором прощании с Колей наш камышовый герой. Как могло стать ему ведомо, что именно старшему сыну Вани и Таси предстоит вскоре надолго покинуть отчий кров — это тоже остаётся тайной, достойной, чтобы её разгадывали лучшие умы бионики и парапсихологии. Но, так или иначе, а суровейший, словно древний римлянин-воин (сравнение, прозвучавшее однажды в устах Федюшки), Иван Иванович стал просто ластиться к Николаю. Частенько он подходил к нему и, подобно обычному домашнему коту и против своего прежнего обыкновения терся о его ногу и довольно жалобно мурлыкал.
Такое необычное поведение гордого патриция семейства кошачьих стало приводить в ещё большую печаль семейство Брянцевых. Особенно — Тасю. «Ой, не к добру это!» — то и дело говорила она, глядя на впадающего в меланхолию кота…
Тут справедливости ради надо упомянуть и о другом четвероногом друге брянцевского семейства — о Малыше. Эта подросшая лайка тоже, видно, почуяла призрак возможной беды, дух печали, воцарившийся в доме. Завидев Кольку, Малыш тоже подбегал к нему, прыгал на грудь, вилял хвостом, повизгивая и поскуливая. Тут собака и кот проявили редкостную солидарность в чутье… Окончательно же добило всех поведение Ивана Ивановича вдень перед отправкой Николая на сборный пункт в район.
Вечером того же дня в доме Брянцевых устроена была «отвальная», на которую собралось множество родственников и друзей семьи… Кто помнит ту осень, тот помнит: она была невероятно тёплой почти по всей России, и даже у нас, на холодном и сыром в такую пору северо-западе, стояла удивительная теплынь. Потому и на дворе брянцевской усадьбы было поставлено несколько столов с угощением: в доме, где застолье заняло и горницу, и кухню, все гости просто не поместились бы. А во двор мог зайти любой житель Старого Бора, чтобы, крикнув в раскрытое окно — «Ну, чтоб тебе служилось, Николай!» — пропустить в себя рюмку-другую. Правда, Тася, вздыхая, говорила мужу, что ведь двумя рюмками и даже тремя их односельчане, особенно мужики, никогда не ограничиваются в таких случаях, но Ваня с горделиво-радушной небрежностью отмахивался: «Пущай!.. Меня ещё и не так провожали: два дня весь Старый Бор гулял, хоть маленько то застольное время вспомним…» Федя поправлял отца: «Застойное время, папка, застойное». Тот кивал: «А я про что и говорю — застольное…»
Но началось то застолье совсем не сразу после прихода гостей. Когда все уселись, когда отец завтрашнего воина уже хотел громко попросить Степана Софроновича как одного из самых уважаемых в округе людей произнести первый напутственный тост, произошло нечто совершенно непредвиденное.
Иван Иванович нежданно прыгнул на стол! — но вовсе не затем, чтобы чем-либо полакомиться…
Он повернулся к только что севшему за стол Николаю и уставился ему в глаза.
И никто не в состоянии был прогнать кота — все просто оцепенели от происходящего… Тогда призывник сам решил устранить возникшее за столом напряжение: надо же было начинать «отвальный» пир. Он протянул руки к Ивану Ивановичу и погладил его по голове и по спине, чтобы затем бережно удалить любимца семьи со стола на пол.
И тут все увидели, что из ставших совсем огромными жёлто-зелёных глаз камышового кота льются слёзы!..
Этого Тася вынести уже не могла. Она заголосила, по-бабьи завыла, и сё пришлось увести в спальню. Но и оттуда слышались её рыдания взахлёб, перемежаемые громкими истошными выкриками: «Ой, на смерть сыночка забирают! Ой, да на погибель Колюшка мой уходит! Ой, Ванечка, не отпускай его! Ох, тошно мне! Ох, Коленька, не уходи!»..
Вслед за матерью призывника заплакали, заголосили, запричитали и завыли другие женщины, собравшиеся в гости. Немало смущёны были и мужики, кое у кого из них на глазах тоже выступили слёзы. И видно было, что сквозь бурый «вечный» загар на лице Вани Брянцева проступает смертельно-меловая белизна. Его губы прыгали, он часто моргал, он не знал, что сказать и что делать, мечась меж спальней, где в рыданиях билась жена, и гостями… Взахлёб заплакали и Федя с Верой. Вдобавок, во дворе раздался громкий вой Малыша, и глухо подвывала сыну стареющая Джулька. Правда, сам виновник торжества, готового развалиться в слёзном хаосе, сам Николай, хоть и был потрясён, хоть и хлопал глазами, но плакать не собирался, — напротив, он лихорадочно соображал, что именно надо предпринять, чтоб не дать дальнейшего ходу этому замешательству, чтоб застолье всё-таки началось. Но тут ему и подоспела помощь, столь же неожиданная, сколь нежданным было вторжение камышового приёмыша в эту «отвальную»…
Внезапно этот многоголосый разнобой рыданий, причитаний, охов и ахов был буквально проломлен и заглушён громовым стуком пудового кулачища об стол.
Стук был таков, что со стола посыпалась на пол посуда, а на столах, стоящих рядом, затряслись и попадали на скатерть бутылки, рюмки, стаканы и графины. То грохнул кулаком по столу Веня Круглов!
Грохот был тем более внушительным, что бывший зек ещё и топнул могучей ногой по полу, отчего звякнули стёкла в окнах горницы…
— Ма-ал-чать, сявки! Ша, салаги! Слушать сюда-а! — раздался его оглушительный голос. Но вослед за этими восклицаниями послышалась уже речь не бывшего заключённого, а бывшего «афганца»:
— Мужики! Встать! Сми-и-рна-а! Слушать меня!
Все и впрямь замерли почти мгновенно, ошеломлённые силой этого грозового голоса. А ещё более — тем, что Венька Шатун, за все два года, которые он прожил в Старом Бору, вернувшись издалека, Венька, ни разу ни на кого не повысивший голоса всерьёз и ни в чём предосудительном не замеченный, — вдруг вот так да проявил себя! Смолкли все, даже Тася в спальне…
— Вы что, мужики! Ты что, Иван! Вы что, бабы — охренели, с ума сошли?! Парню завтра в армию, оружие в руки брать, вас оборонять — а вы его как провожаете?! Да где стыд у вас, где совесть? Вы что, на поминки собрались?! Да как вы можете так парня в армию-то провожать…
Иван, ты вспомни, мы с тобой когда оба раза уходили — нас что, так провожали? Да разве б мы с тобой в Афгане выжили, ежели б нам на дорогу столько соплей да воплей мать-отец да сельчане сыпанули… Ежели б таким воем благословили… Да хрен! А ну, Ванька, веди Таисью, подымай её…
Вот, встань, Тася, возьми рюмку да проводи сына по-матерински, словом добрым, а не бабьей глупостью. Ты помнить должна, ты верить должна, что Колька живым воротиться! Вот, как моя матка верила — так вот я и вернулся. Через десять лет, посля тюрьмы — да воротился… Пришёл к ей на могилку и сказал: я пришёл, мать, тута я, к твоей и отней могилке вернулся и отсюль никуда не сдвинусь. Тут жить буду, где вы меня взростили…
Эх вы, мужики! Кого спужались — кота? Так он тварь бессловесная, хоть и ума палата, а сказать-то ничего не может, вот и прослезился… Ну, а вы-то — люди аль нет?! Вам Господом Богом зачем дар словесный даден?!
А ну, земляки, рюмки в руки, выпьем за возвращение воина русского, раба Божьего Николая во здравии духовном и телесном! За тебя, Николка, — воротишься жив-здоров, это я тебе говорю!
Вот те крест, лады всё будет! Вот век воли не видать, сукой буду — вернёшься!
За тебя, Коля!
…Думаю, вы сами понимаете, что после такого всплеска ораторского искусства, после такой громовой застольной речи, особенно после её церковно-зековского финала — застолье не могло не наладиться.
И часа четыре сидели многочисленные гости в доме Брянцевых уже без всяких слёз. А потом застолье выплеснулось во двор, где на столах всё уже было дочиста выпито и почти дочиста съедено (Тася права оказалась), и плясали староборцы кто подо что — и под баян, и под кассетные записи. И даже мать призывника, отойдя от слёз, «выдавала» то кадриль и вальсы со стариками, то нечто среднее между шейком и твистом в окружении сына и его сверстников…