Страница 3 из 13
Над калиткой кованого железа на фанерной табличке значилось — «Церковь Святого Иеронима». Мы прошли по дорожке в помещение вроде складского: беленые стены, крыша из гофрированного алюминия. По просторному залу бродили человек двадцать в белом и босиком — жрецы и служки. Отделенные от зала низким барьером ряды стульев, где уже сидели тридцать-сорок прихожан. Посторонних и одновременно белую расу представляли мы с женой.
Сначала мне показалось, что попал на новогодний вечер в младших классах сельской школы. Стены и потолок украшены изделиями из фольги и разноцветной бумаги: звезды, рыбки, сабли, короны, молнии, веера. На нитках свисали конфеты в серебряных бумажках. При этом имелся алтарь с деревянной скульптурой — полный христианский пантеон: Иисус, Богоматерь, Иоанн Креститель, святой Себастьян, Франциск Ассизский. Это те, кого я смог опознать в незатейливых изображениях, опять-таки напоминающих детские поделки.
В правом ближнем углу размещалась так же примитивно изготовленная сцена Рождества, над которой почему-то вздымалась голая коричневая женщина из картона. Рядом стояла серебристая лодка с большой, в человеческий рост, русалкой из фольги. «Это Иеманья, морская богиня», — сказал Марселло, которому было как-то неуютно: жрецы на нас внимания не обращали, но прихожане перешептывались и показывали пальцами.
Посреди зала стояла плошка с цветами и нарезанными крутыми яйцами (символ Солнца), перед которой склонялись все входящие, заламывая руки и бормоча. Затем каждый прислонялся лбом и руками к стволу дерева, обвитому голубой лентой и прорастающему прямо сквозь алюминиевую крышу. От плошки и ствола переходили к алтарю, где так же кланялись Христу и Богоматери. Затем — морской богине из конфетной бумажки.
В половине десятого грохнули три барабана и твердым, хорошо поставленным голосом что-то красиво-угрожающее запела девушка, которая так, не садясь, не прерываясь, пела три с половиной часа. Это было антифонное пение: когда солист выдает куплет, а хор отвечает. Жрецы, произвольно расположившиеся по залу, слаженно пели, не двигаясь с мест. Я спросил Марселло, где же пляски, он поднял большой палец, что у бразильцев означает и удовлетворение, и предостережение, и обещание. Мы стали ждать, и на третьем песнопении началось перетоптывание, к пятому перешедшее в припляс, припадание на колени, легкие прыжки. Примерно с восьмой молитвы начался шабаш.
Я сразу выбрал себе три объекта. Толстуха в желтом платье, опоясанная широким белым полотном, выглядела самой активной. Красавица, с правильными строгими чертами, выделялась молодостью. Старуха, седая и мужеподобная, поражала исступленным взглядом, направленным в никуда.
На исходе второго часа Старуха со страшным лицом маршировала взад-вперед, дико вскрикивая и перегибаясь назад так, как человеку не дано перегибаться. Поправляя великолепные волосы, Красавица отходила в угол, выбегала на середину, издавая вопль такой силы и пронзительности, что у меня каждый раз останавливалось сердце, хотя можно было, кажется, привыкнуть, наклонялась, метя рассыпавшимися волосами земляной пол. С не подобающей ее фигуре грацией кружилась Толстуха, время от времени падая плашмя всем своим большим туловищем перед алтарем. Трижды ее уводили служительницы, назначенные, как я заметил, следить за коллегами, куда-то за кулисы и отпаивали водой, после чего Толстуха возвращалась, чтобы снова так же неистово закружиться и снова так же впечатляюще грохнуться на пол.
Другие не отставали. Почти не сходя с места, гремя бусами и тряся головой, плечами, руками, впадали в полную прострацию жрецы-мужчины. Женщины отчаянно кружились и бегали истошно крича, извиваясь, переламываясь, валясь на колени и навзничь.
При всей чувственности криков и телодвижений, в радении макумбы нет ничего сексуального. Это предусмотрено технически: под широкие белые балахоны надеты или нижние юбки, или, как у Красавицы, короткие, до колен, панталоны, так что при самом бешеном вращении не выказывается никакой непристойности. И когда они все, без различия пола, стали обниматься и целоваться и к ним в объятия ринулись прихожане — в этом тоже не было ни йоты плотского оттенка: чистая, кристаллизованная, материализованная, явленная в движениях и звуках одушевленность.
Уже Старуху, забившуюся в конвульсиях, унесли в угол к алтарю и поливали водой. Уже извели все бумажные салфетки обливающиеся потом барабанщики. Уже Толстуха, рухнувшая перед главным жрецом в зеленом колпаке, не могла встать и только приподнимала голову и даже не кричала, а сипела. Уже певица стала давать сбои и один раз уронила микрофон. Уже жрецы закурили сигары, а главный — трубку. Уже Красавица издавала не вопли, а просто жалобно визжала. Уже валялись там и сям человек пять, с подергиванием, с пеной на губах, с уханьем.
Марселло сказал, что пора, мы не стали спорить, и я с изумлением понял, что просидел три с половиной часа, не заметив этого, и более того — испытывая если и не желание выйти туда, к ним, в зал, в песнопение и пляску, то отчетливую острую зависть, что они могут так забыться, а я нет.
В этом диком зрелище не было ничего болезненного, надуманного, фальшивого. Катарсис здесь достигается самым простым и действенным путем: не интеллектуальным, а эмоциональным. Что-то подобное я уже видал — на исполнении негритянских госпел-сонгов в гарлемских церквах. И когда погружаешься — не до конца, разумеется, этого нам не дано, мы слишком рациональны — в такую сугубо чувственную стихию, то понимаешь дикарскую гармонию всех несопрягаемых, казалось бы, деталей. Древние барабаны — и микрофон. Христос — и русалка Иеманья из фольги. Сцена Рождества и картонная женщина с голой грудью. Ухоженные ногти с лаком — и истошные крики с конвульсиями. Иоанн Креститель — и сабельки из цветной бумаги. Исповедь — и сигара.
Макумба — это эклектика в чистом виде, даже не культивированная, а просто зафиксированная, можно сказать — взятая из жизни. Хаос макумбы резко противостоит Космосу классических религий, их порядку, четкому ритуалу и расписанию. Макумба легко вмещает в себя все элементы бытия, потому и кажется такой естественной и настоящей. Потому, наверное, так и тянет в этот безумный танец.
Наступивший на следующий день Новый год уже не мог потрясти, но мог — восхитить. И — восхитил!
Человек, пусть предельно раскованный и свободный, — порождение традиций. Даже не воспитания и образования, а именно традиций, на наследственном уровне. Мы твердо знаем: Рождество и Новый год — снег, елка, разноцветные шары на ней. Нам более или менее все равно, что Рождество случилось на совсем иных широтах, где всего перечисленного не было и не бывает. А коль скоро мы празднуем то, что началось там, на бесснежном средиземноморском Востоке, получается — это мы не правы. Но универсальные радости оттого и универсальны, что охватывают всех и все. Снег — наше прочтение песка, остроконечная елка — преображение остроконечной пальмы, цветные зимние шары срисованы с зимних плодов — апельсинов и лимонов. Так что Новый год на берегу теплого моря — скорее возвращение к естественным истокам, чем поиски экзотики.
Новогодние бразильские радости — даже не в климате и температуре, доходящей здесь в декабре-январе до тридцати градусов, а в том редкостном и захватывающем ощущении праздничного единства, которое преподносит Рио.
Свой самый экзотический Новый год в жизни я встречал в плавках на пляже, ничуть не выделяясь из толпы, потому что был еще и в белой рубашке. Это важно: в новогоднюю ночь все кариоки (жители Рио) выходят на главный пляж города — Копакабану — в белом и с цветами. Впрочем, цветами побережье украшено еще с раннего вечера. Уже часов в шесть женщины в белом начали выкапывать неглубокие ямки в песке, обставляя их белыми гладиолусами и розами, складывая внутрь цветочного круга подношения богине моря Иеманье — духи, благовония, конфеты, яблоки, бананы. В каждой второй ямке лежала бутылка — качасы (водки из сахарного тростника), рома, вина, шампанского. И уже тогда эти женщины в белом выходили на кромку берега, шевеля губами, высматривая что-то на горизонте, а потом резким отчаянным жестом бросали в прибой букеты.