Страница 1 из 13
Петр Вайль
Слово в пути
Вместо предисловия
Мало ли чем существенным в жизни можно заниматься, не описывая и даже не имея этого в виду. Любовь, семья, профессия, еда — явления самодостаточные. Но путешествовать и молчать об этом — не только противоестественно, но и глупо. Более того — невозможно.
Вяземский в «Старой записной книжке»: «Вчера приехал Тургенев. Он отдумал ехать в Ирландию, убоясь моря и рвоты, а в Шотландию — потому, что некуда писать оттуда. Брат лучше его знает все, что будет он ему описывать, а меня в России нет…» Так и не увидал Александр Тургенев Ирландии и Шотландии. А они — его.
Движение тут встречное, взаимообогащающее. Место выигрывает от визита вдумчивого наблюдателя, пожалуй, больше, чем он сам. Он что, он частность, а страна и народ превращаются в стереотип, и, в конечном счете, очень важно для всякой жизни — социальной, политической, экономической, — в какой именно.
Крайний и оттого лабораторно чистый — советский случай. Лишенный собственной возможности передвигаться по миру читатель населял планету тем, чему позволено было стоять на полках. Там единовременно жили французы конца XVIII века из «Писем русского путешественника», малайцы середины XIX столетия из «Фрегата «Паллада»», новогвинейские папуасы 80-х годов того же века из Миклухо-Маклая, американцы 30-х уже следующего столетия из «Одноэтажной Америки», африканцы и южноамериканцы 50-х Ганзелки и Зикмунда. И т. д. Каша в голове, но любая каша лучше, чем пустой котелок. Мир получался по-страбоновски диковинный, но получался. Хорошо, если «страбон» попадался добросовестный и доброжелательный.
А само-то желание описывать свою дорогу неистребимо, иначе лучше сидеть на печи, довольствуясь тем, что напыщенно и искусственно именуется «путешествиями духа». Словно одно противоречит другому.
Путешествие — вовсе не поиск незнаемого. Путешествие — способ самопознания.
Чтобы понять, кто ты и зачем, существуют разные способы. Большинство из них затруднительны умственно или физически: углубленное изучение философии, погружение в религию с молитвой и аскезой. Не всякому под силу. Есть метод более доступный, веселый и комфортабельный — отправлять в дорогу не дух и разум, а тело. Каждому известно, что он повсюду разный: дома — один, в деловой поездке — другой, в курортном отпуске — третий, и уж вовсе на всех троих непохожий — в чужой стране. Приезжая в различные места, смотришь не только на них, но и видишь себя самого. Переносишь себя в иные декорации и фиксируешь по-новому.
Как нас учили в школе: чем больше точек — тем точнее график. По пунктам собственных передвижений вернее выстроится график твоей жизни, и ты, может быть, больше о себе поймешь.
Сейчас мне кажется, что осознал это очень рано — может, додумываю. Но помню с волнением, как мы всей семьей громоздились в грузовик поверх мебели, и начинался путь из центра Риги к берегу нашего мелкого и холодного Рижского залива, где проходили три месяца — самые увлекательные в году, потому что исполненные захватывающей новизны.
Дорога занимала не больше часа, но была именно путешествием. Сильно подозреваю, что тогда и возникла не утихающая по сей день страсть к перемещениям в пространстве. Ведь всё оказывалось новым: не говоря о растительности и архитектуре, даже люди представали другими. В городе вокруг меня все были русские, а дачи снимались у латышей, их дети давали первые уроки двуязычия. С ними мы играли не только в футбол и пинг-понг, но и в сугубо дачный «новус» — игру, известную, кажется, только в Латвии и Эстонии (квадратный стол, по которому киями на манер бильярдных загоняли в лузы деревянные шайбы). Всё было не так. И важнейшее обстоятельство: новым, иным, малознакомым самому себе оказывался ты сам. На себя можно было — и приходилось — поглядеть со стороны.
Если бы у меня было столько денег, чтобы о них не думать, я бы очень медленно путешествовал по миру. Приезжал бы в какое-то место, снимал жилье, ходил на рынок, пытался болтать с торговцами, готовил тамошние блюда, листал местные газеты, вперялся в телевизор, болел за городскую футбольную команду. Потом, через несколько месяцев (а может, лет), уезжал, узнав довольно много о них — из любопытства, и еще больше о себе — из настоятельной внутренней потребности. Потребность эта есть у каждого, только не все сознают и не все признаются.
Давно уже стараюсь сочетать перемещения в пространстве с перемещениями во времени. То есть становится все более интересно приезжать не в новые места, а туда, где уже бывал. Места-то не изменились, изменился ты. И то, как по-другому воспринимаешь нечто прежнее, опять-таки что-то скажет тебе о тебе. Это как перечитывать классику. «Анна Каренина», прочитанная в двадцать лет — одно, в сорок — совершенно другое.
Писатели осознали целебность перемещений раньше других. Или — наоборот — те, кто осознал, и стали первыми писателями?
Во всяком случае, одна из первых в истории человечества книг, которая может быть названа книгой, — египетский папирус, хранящийся в Эрмитаже: «Потерпевший кораблекрушение». Наследие Среднего царства — примерно четыре тысячи лет назад. Корабль отправился на фараонские рудники, в буре все погибли, спасся один автор, а зашедшее на остров судно выручило его. Написано от первого лица — классический жанр путешествия.
Надо ли напоминать, в каком жанре создана основа основ всей западной литературы — гомеровская «Одиссея»?
А что есть Деяния святых Апостолов, с их приключенческими перемещениями по Восточному Средиземноморью: Ближний Восток, Малая Азия, Кипр, Греция, Рим, наконец? Специфика жанра допустила здесь самое забавное во всем Писании место: «А иные насмехаясь говорили, они напились сладкого вина. Петр же… возвысил голос свой и возгласил им:…Они не пьяны, как вы думаете, ибо теперь третий час дня;» (Деян. 2: 13–15). Делов-то, среди дня выпить. Подобные бытовые детали — неотъемлемая часть, строительный материал литературы путешествий.
В реальных и виртуальных странствиях наглядно и ощутимо убеждаешься в колоссальной важности географии для характера страны и человека. Применительно к России об этом писал Ключевский, но надо же посмотреть и потрогать самому.
Чем слабее цивилизация, тем важнее география. Даже Москва, не говоря о глубинке, зимой — город «третьего мира», при том, что вполне северные Стокгольм или Осло почему-то круглый год одинаково приемлемы. В централизованном государстве с огромной территорией вырабатываются тяжелые комплексы провинциальной неполноценности: все эти вопли трех сестер «В Москву! В Москву!» И наоборот: в виде компенсации за заброшенность появляется мощная местная мифология, вроде той, которая проводит ось планеты через Пермь. Возмещая увеличивающийся отрыв от Большой земли, дальневосточные поэты, которые мне встречались в Хабаровске, пишут космические абстрактные стихи, в которых нет ни малейшей местной особенности. По-другому, чем столичные политики, держатся правители отдаленных областей. Чем дальше от Москвы, тем сильнее и разветвленнее миф о зловещем злокозненном центре.
Что до личных взаимоотношений человека с местом — связь несомненна. Иногда — пугающе явственна: как в любви-ненависти Джойса к Дублину или Флобера к Руану, в превращении Барселоны в город Гауди, а Эль Греко в художника Толедо, в стилистическом соответствии Малера Вене. В русской культуре — не представимый нигде, кроме Петербурга, Достоевский, мыслимый только в Москве поздний Булгаков, одесский Бабель. Каждый из нас знает, как связаны душевные переживания с декорациями, в которых они происходят, — с проницательной силой это дано у Пастернака в «Марбурге», где город выступает непосредственным участником любовной драмы.
Город вообще — самое интересное. Нервный узел человечества. Сократ говорил: «Деревья и горы не могут меня научить ничему, а люди в городе могут». О. Генри писал: «В одном нью-йоркском квартале красоты больше, чем в двадцати лесных лужайках, усеянных цветами».