Страница 22 из 66
— Ага, так ты тоже писатель, — вот что сказал этот голос.
Тут я понял, кто это был, вышел из туалета, и на самом деле, это был он, капризный старый драматург, пытающийся вернуться в театр — через театр «Трак и Вохауз», что означает «Обмен и Склад», на Бауэри. Он сидел на кровати, листая мою последнюю «голубую сойку». Наверное, до него дошло, что я наблюдаю это возмутительное вторжение в мою — можно ли сказать — приватность, когда это касается писания? Нет, конечно, но тем не менее рыться в бумагах писателя без приглашения — верх наглости. Он отложил «голубую сойку» в сторону, все еще не глядя на меня, стал косить своим здоровым глазом на картонку из «Ориентальной» и на большой конверт с отказом. Смотрел он печально, но не удивленно. Я прокашлялся. Переступил с ноги на ногу. Он продолжал коситься и читать.
В конце концов я нарушил тишину словами:
— Это у вас привычка такая — копаться в чужих неопубликованных рукописях без разрешения? И у вас привычка врываться в чужие спальни в любой час ночи просто потому…
— Потому что? — спросил он голосом, почти таким же отсутствующим, как и его внешность.
— Потому что у них двери не заперты?
— Частная собственность — это частная собственность, я как-то подзабыл это из-за…
— Из-за чего?
— Из-за отчаяния, этого продукта времени, исследовать который тебе еще не довелось.
— Откуда вы знаете, что не довелось?
— Я плохо вижу. К тому же, у помянуть отчаяние — безвкусное проявление симпатии, а я — чуть не сказал, что не хочу симпатии, но и это все — тоже дерьмо.
— Но вы сказали это, намеренно или нет. Вы знаете, при некоторых обстоятельствах я мог бы испытывать симпатию к вам, но сейчас, я боюсь, обстоятельства другие. Вы мне кажетесь старым ловким игроком, только играющим в слова, а не в пирамиду или в покер с краплеными картами.
— Это очень странно, что ты упомянул пирамиду. Знаешь несколько лет назад я плыл в Европу, потому что считал что от трансатлантического перелета у меня опять случится инфаркт, и за день до отплытия у меня произошла по телефону стычка с секретаршей моего издателя. Я узнал, что они планируют выпустить несколько томов моих пьес под названием «Собрание сочинений». Я позвонил им, нарвался на эту секретаршу и сказал, что не принимаю такое название, «Собрание сочинении», потому что не считаю, что закончил свою работу, и сказал: «Передайте им, что у меня есть другое название, „Пирамида“», и объяснил ей, что это такая мошенническая игра, в которой раздевают старых дураков, имеющих сбережения в банке. Не буду утомлять тебя деталями, думаю, ты их знаешь. Но за обедом в первый же вечер на корабле я получил от издателя телеграмму, в которой он сообщил мне, что не считает мои труды мошеннической игрой, и что если я возражаю против «Собрания сочинений», он предлагает вместо этого название «Театр такого-то».
И он замолчал.
— Это все?
— Я верю в мирные уступки, поэтому я сообщил им, что согласен на «Театр», хотя это кажется мне излишне претенциозным и…
— Вы тоже верите в незаконченные предложения.
— Тебе не хочется, чтобы я продолжал?
— К чему, я все понял. Вы бы не могли немного подвинуться?
Он слегка подвинулся.
— Если нетрудно, еще немного.
— Ты думаешь, я пришел сюда соблазнять тебя?
— В мире безграничного риска зачем рисковать лишний раз?
— Так годится?
Сейчас он передвинулся на самый край кровати, так что я тоже смог сесть.
— Поднимите вашу умную задницу с моей подушки, пожалуйста.
Он вытащил из-под себя подушку, положил ее за спину и откинулся на нее.
— Я вернулся в свой отель, но не мог войти в него один. Я пытался возвращаться по ночам в одиночку во многие отели, но с каждым разом это становится все страшнее и страшнее. Я дошел до того, что спрашивал коридорных и лифтеров, когда у них заканчивается смена, и если это случалось до рассвета, просил заходить ко мне в номер, и ждал их до последнего, прежде чем пытался заснуть. А вот это смешно. Несколько ночей назад один из них появился у меня перед рассветом, соблазненный обещанием большого вознаграждения за его службу, которая заключалась в том, чтобы подержать меня за руку, пока не подействует нембутал — действительно, только подержать за руку, клянусь. Желательно — раздетым, но не обязательно. Ну, этот появился. На мне был одни из двух моих шелковых халатов, я предложил ему надеть другой, но он отказался, только сел на стул у кровати и сказал: «Так пейте свой нембутал, я не могу сидеть с вами весь день». Я проглотил таблетку, запив стаканом вина, и внезапно, когда мое зрение стало затуманиваться, я увидел его киноактером Далессандро. Я вздохнул и сказал ему: «Держи меня, держи меня». И что он сделал? Он взял мою руку так осторожно, как будто боялся заразиться от нее какой-нибудь ужасной болезнью. Правда, смешно?
— Мне это совсем не кажется смешным, как не показалось коридорному или…
— Лифтеру, — подсказал он. — Только в тот же вечер, когда он посетил меня в номере на десятом этаже, он имел наглость сказать мне, когда я выходил из лифта: «Осторожнее, мисс».
— Он польстил вам, не сказав «мадам».
— Ты тоже хорошая сука, ну да ладно. В этой части города это естественно.
— Это вам за посещение наших трущоб.
— Малыш, для меня не трущобы даже Бути-стрит в Сингапуре, где тараканы после полуночи садятся тебе прямо на лицо, зато там живут самые красивые трансвеститы в мире, более женственные, чем женщины, клянусь.
— Я с вами не спорю, мне только хотелось бы, чтобы вы перестали ворошить мои рукописи, как будто я вас об этом просил.
— Извини. Я не нарочно. Какой-нибудь интерес к заграничным путешествиям у тебя есть?
— Вы меня уже об этом спрашивали. Ответ был отрицательным, таким он и остался — может быть, даже стал еще более отрицательным.
— Я бы тебя сильно не утруждал — только занять номер по соседству, отвечать на телефонные звонки, помогать таскать багаж. Седеть со мной за ленчем и обедом. Видишь ли, спать один я еще могу, а вот есть один и пить один не могу совершенно.
— Мне кажется, в вашем возрасте можно было бы научиться переносить многое.
— Да, включая себя самого. Я помню, как-то ведущий телешоу спросил меня: «Вы себя любите?», на что я ответил пустым взглядом и молчанием, и тогда он сказал: «Вы себя обожаете?», и я сказал в конце концов: «Я привык к себе, и стараюсь терпеть себя, как могу». Так ты не любишь заграничных путешествий?
По-моему, он давно уже не слушал даже себя самого.
Когда он не говорил, он был, точнее, мог бы быть, вполне терпимым. Но сколько подобное существо могло не говорить, пока в нем теплилась жизнь? Я понял, что он был прав, когда назвал меня хорошей сукой — частично прав, поскольку он был не совсем в себе. В конце концов, его наглость выходит за всякие рамки. С другой стороны, его одиночество может поспорить с нею размерами. Я стал способен более объективно оценивать его. Я увидел, что он был примерно одного со мною роста, а его глаза Циклопа были такого же цвета, как мои — я всегда считал их украшением и гордостью моего лица — светло-салатовые. В его случае, однако, наблюдалось хроническое воспаление, и просветленность могла быть признаком катаракты, развивающейся и на здоровом глазу. И рот у него всегда был очень неприятно приоткрыт. Нос был обычным, но ноздри слегка раздуты, и на них проступали кровеносные сосуды. Он расстегнул, но не снял свою шубу. Вероятно, когда-то он был стройным. Но это было когда-то, не сейчас — теперь он был неплохой моделью для художника, склонного рисовать сферами. Я мог быть уверен, что намеренно или не намеренно, под влиянием двух бутылок вина или барбитуратов, он может выйти через дверь в соседнее помещение, там раздеться или переодеться в шелковый халат и закричать: «Держи меня, держи меня!» Люблю ли я заграничные путешествия? Могу ли я стать до такой степени проституткой — чем я не был никогда в жизни? Нет, заметил я окончательно, и наверное, произнес это вслух, потому что его глаза снова сфокусировались на мне, и он заморгал, так что полоска влаги потекла по его щеке с моей стороны