Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 74 из 75

—     

Что же тогда основное, Соломон Михайлович?.. Банкротство?

—     

Мы постигаем это через позднее прозрение Лира, когда, согбенный под ударами судьбы, он жаждет смер­ти. Помните?.. «Бездомные, нагие горемыки! Где вы сейчас? Чем отразите вы удары этой лютой непогоды в лохмотьях, с непокрытой головой и тощим брюхом?..» Как я мало думал об этом прежде...

«Много шума из ничего» шла своим чередом, а Ту­хачевский, почти непричастно к сцене, думал о том, как все тесно, почти роковым образом связано: жизнь, судьба, искусство, политика — разные лики еди­ной реальности. И в центре — трагедия, смерть.

Шостакович и Пастернак это чувствуют. Пильняк — тоже... Загадочная кончина Фрунзе, непонятное убийст­во Котовского. Получала развитие именно та ноющая, как задетый нерв, мысль, что мимолетно коснулась сознания еще там, возле обсыпанного цветами гроба.

Горький умер вовремя. Новая эпоха требовала сов­сем иного искусства.

Шепот Радека отвлек Тухачевского от невеселых раздумий.

—     

Я тут затеял одну статейку,— Карлуша жарко дохнул в самое ухо.— Нельзя ли разжиться в этой связи последними данными о росте вооружений в кап­странах? Англия меня особенно интересует.

—     

Думаю, это возможно. Здесь как раз Путна — позвоните ему. В случае чего, можете сослаться на меня.

—     

Вот спасибо!

В зале зажегся свет. Вяло похлопав, Тухачевский и Радек встали.

—     

Не хотите в буфет? Я бы выпил стаканчик сель­терской — умираю от жары.

—      

Не поможет. Лучше совсем не пить. Пожалуй, удеру»— Михаил Николаевич подал на прощание руку.— Уйма дел. Я ведь случайно заскочил.

Отпирая замок, Тухачевский слышал звонки теле­фона. Звонил Иона Якир:

—     

К тебе можно нагрянуть? — деловито спросил он.

—     

Жду,— так же коротко ответил Михаил Нико­лаевич.

Якир приехал минут через десять.

—     

Я только что видел Шмидта... Ты знаешь, что

он

в тюрьме?

—     

Как тебе удалось! — поразился Тухачевский и покачал головой.— Когда ты приехал?

—     

Я здесь уже четвертый день... Меня отговаривали, но, пойми, я не мог иначе. Кузьмичев, Коля Голубен­ко... Что творится, Михаил Николаевич? — Якир говорил отрывисто, короткими затяжками хватая воздух после каждой фразы.— Ничего, если я закурю?

—     

Ты неважно выглядишь... Хочешь нарзану?

—     

Нет, а впрочем, давай.

—     

Присядем? — Тухачевский откупорил бутыл­ку.— Льда нет, извини,— наполнил хрустальный фу­жер, подвинул пепельницу — тяжелую тропическую ра­ковину.

—     

Чего там,— Якир жадно, большими глотками выпил и так же торопливо принялся глотать дым.

—     

Я знаю об арестах,— дав ему немного прийти в себя, сказал Тухачевский.— Ты поступил благород­но, хотя, наверное, следовало семь раз подумать.

—     

При чем тут это? Умные головы отговаривали, но это выше меня. Какие мы коммунисты, если будем молчать в тряпочку? Что делается с людьми? Амелина как подменили. Разве что на колени не падал — не пус­кал в Москву. Не понимает, дурак, что если у нас под носом действительно орудовали шпионы и террористы, то наше место рядом с ними — в камере. Я был бы последним идиотом, если бы промолчал.

—     

Не горячись, все не так просто, как тебе кажется.

—     

По-твоему, Дмитрий — шпион, заговорщик?.. То- то и оно! Наших боевых товарищей обвиняют в диких, совершенно абсурдных вещах, а мы трясемся, как бы чего не вышло... В общем, я позвонил самому.

—     

Он тебя принял? — не проявив удивления и как бы заранее зная ответ, спросил Тухачевский.

—     

Сказал, что такими делами не занимается и посо­ветовал обратиться к Климу.

—     

Почему к Климу?.. Это уже совсем интересно.

—     

Разговор был неплохой, ты не думай. Правда, короткий.

—     

Ты хорошо помнишь, что он тебе сказал? До­словно.

—     

Дословно? «Не волнуйтесь, товарищ Якир, если они ни в чем не виноваты, их обязательно освободят...» Примерно в этом роде. Что еще в таких случаях говорят? Потом он завел речь о командировке во Францию, и стало как-то неудобно возвращаться к вопросу. Честно говоря, я думал, что он направит меня к Ежову.

—     

Понятно,— Тухачевский задумчиво размял паль­цы. Включил настольную лампу: показалось темно­вато.— И что Ворошилов?

—                    

Когда мы увиделись, я понял, что он уже в курсе. Слушал очень внимательно. С моими доводами вроде бы согласился, но объяснил, что обвинения крайне серьезные. Я продолжал настаивать, и он позвонил тут же, при мне, туда.

—     

Кому, интересно?

—     

Я так понял, что не Ягоде — выше.

—     

Ты, конечно, рубанул свое любимое: «Ручаюсь головой»?

—     

Поговорили спокойно. И вообще, сначала он от­несся довольно сочувственно... Это было утром, около десяти, а в шестнадцать часов меня вызвали. Тон был уже совершенно иной. Ознакомил с показаниями и сразу же закатил истерику. Потом немного остыл и, покрыв меня матом, стал изъясняться в любви. По- свойски, по-простому. Ты же знаешь его. А я сидел, словно в воду опущенный. Не из-за мата, конечно... В другой обстановке я бы ему показал, как орать, но тогда у меня язык отнялся. Ситуация просто дичай­шая,— Якир раздавил окурок и тут же зажал в зубах новую папиросу,— Дмитрий признался, что хотел застрелить Ворошилова у меня в кабинете. Представ­ляешь? Я не могу даже перечислить все, что там было: подготовка восстания, продажа Украины — бред су­масшедшего! Я так и сказал: «Ему место на Сабурке, а не на Лубянке».

—     

Сабурка — это что?

—      

Так, выскочило случайно, по старой памяти... Харьковская психиатричка. Как-то мне пришлось про­ведать там нашего парня-танкиста... Ворошилов, навер­ное, ничего не понял. Какая еще Сабурка? Меня, по­нимаешь, всего колотило, и потому спуталась последо­вательность, но существо от этого не страдает. Короче, я потребовал встречи с Дмитрием. И тут он испугался. Даже голову в плечи втянул. «Опомнись, Иона, не делай глупостей, ты восстановишь против себя всех, будет только хуже...» Известная песня. Он струсил, Миша! Ты понимаешь? Член Политбюро, нарком!

—     

Странно, что тебя это удивляет.

—     

Нет, таким я его еще не видел. Это была картина... И тут я вдруг успокоился. На душе мерзко, словами не передать, а в голове абсолютная ясность. Диспози­ция, как говорится, определилась... «Климент Ефремо­вич,— говорю,— я не раз имел удовольствие видеть вас в Киеве. Для КВО каждый ваш приезд был как праздник. Мой кабинет вы знаете. Как, по-вашему, можно там выстрелить — не важно в кого — и при этом остаться целым? Если Шмидт действительно замышлял нечто подобное, значит, он не в своем уме. Пусть его покажут врачам».

—     

Так и сказал? — впервые за все время оживился Тухачевский.— А он?

—      

Жалкое зрелище. Завел все ту же пластинку: «тяжелые обвинения», «признательные показания», «заговор» ~ И что меня больше всего насторожило — приплел зачем-то Туровского, мутно, расплывчато, дес­кать, и Семен чего-то такое «прошляпил». Значит, не у нас одних,

а и в

ХВО не все ладно. Тут я и напомнил ему приказ номер сто восемьдесят два. «В мешке,— го­ворю,— шила не утаишь. Если был заговор, то почему никто ничего не заметил? Почему заговорщики никак не проявили себя? И сколько их вообще, заговорщиков? Шмидт с Кузьмичевым? Маловато что-то для такого предприятия. С чем они собирались выступить? С тан­ковым корпусом и авиабригадой? Абсурд получается, Климент Ефремович». И ты знаешь, он вдруг что-то такое понял. «А при чем здесь приказ?» — спрашивает. «Как же, товарищ нарком, объявили вы нам благодар­ность? Кучинскому, Дубовому, Амелину, Туровскому, мне?.. А за какие заслуги? За маневры, которые, как теперь выясняется, должны были увенчаться таким,— говорю,— фейерверком? Мы, выходит, «прошляпили», а вы нас за это по головке погладили? Сказавши «А», говори «Б»: пусть и нас тогда допросят в НКВД. Дубо­вой командовал «синими», Туровский — «красными», но маневрами руководил я. С меня и начинайте».