Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 73 из 75

У кинотеатров, где демонстрировался «Партийный билет», выстраивались длиннющие очереди. Перекуп­щики брали вдвое и втрое.

Вот, оказывается, какой он, враг народа... Мерзкий пес, ядовитая гадина, а как выглядит? Влюбиться мож­но! Разве такого раскусишь? Тем опаснее. Тем зорче следует всматриваться в лица. Никому нельзя дове­рять — ни жене, ни мужу. «Тип умного, смелого и этим еще более опасного врага»,— выразила общее мнение «Правда», откликнувшись на новаторскую ленту Ива­на Пырьева похвальной рецензией. Шпион и предатель Советского государства, убийца Павел (артист Абрико­сов) разоблачен женой Анной. Теперь зритель видит подонка глазами прозревшей советской женщины. Обо­ротень предстает в его истинном облике. Он жалок и мерзок, его хочется поскорее раздавить, как вредное насекомое.

Впечатление оказалось настолько сильным, что в органы стали поступать заявления, разоблачавшие ин­женеров и местных партийных работников, чем-то похожих на мужественного красавца Абрикосова. Усердно писали брошенные жены. Об этом со смехом рассказывал замнаркомвнудел Берман. Наверное, были сигналы и посерьезней.

За разносами театральных постановок, выставок живописи, творений зодчества зловеще проглядывало стремление подогреть истерию. Определенно что-то го­товилось.

Призраки, коих гонят прочь, обретают свободу во сне. Поэтому театр — этот праздничный сон наяву — превратился в зону особого назначения. Подобно газе­там, в которых — старая российская привычка — наловчились вычитывать между строк порой вовсе и несуществующее, освещенная сцена давала выход за­давленным чувствам. В слове мудрецов и поэтов, в интонациях и манере актерской игры искали ответ на вопросы, которые лучше не задавать. И как востор­женно, как созвучно бились сердца, когда казалось, что приоткрывается некая общая истина, где, как в вол­шебной чаше, можно увидеть свое тайное отражение.

Благосклонное внимание высочайшего мецената еще более распаляло страсти, кипевшие вокруг театраль­ных подмостков. Тут скрещиваются не только видимые всеми прожектора с их разноцветными светофильтра­ми, но и лучи невидимые, подобно рентгеновским, про­свечивающие насквозь грудные клетки и черепа. И часто в мертвенном свете неведомо где установленного экрана те, кому это положено, видели совсем не то, что в натуре. В замкнутом кругу самообольщения и начальство, и рядовая публика, всяк со своей колокольни, выискивали намеки.

Не проходило и недели без очередного разноса. И всякий раз звучал трагическим шепотом вопрос: «За что?» Редакционная статья «Сумбур вместо музыки», с которой начался театральный год (буквально на сле­дующий день после триумфа маленькой Гели), была у всех на памяти. От нее отталкивались, как от эта­лона.

Но тут по крайней мере были ясны истоки: Ста­лин, разгневанный и музыкой, и сюжетом,— томление духа выливается в преступный бунт,— покинул ложу. Сложнее оказалось разобраться с набиравшими гра­дусы обличениями «мейерхольдовщины». «Клоп», «Баня», «Мистерия-буфф» — это же наше, революцион­ное. Это же Маяковский! «Лучший, талантливейший»... Но не перевелись памятливые умники на Москве.

Завзятые театралы вспоминали «Землю дыбом». Кое-кто сохранил и афишу той давней, двадцать третье­го года, премьеры: «Красной Армии и Первому Крас­ноармейцу РСФСР Льву Троцкому работу свою посвя­щает Всеволод Мейерхольд».

Вот и достукался. Негоже художнику заискивать перед властью? А как быть, если все вокруг государ­ственное? И власть требует прославления, даже клас­сику переиначивая в угоду себе?

— Театр, чуждый народу, обществоведению, исто­рии,— изрекает Молотов, посетив премьеру в Камерном. Его дочурка Светлана, наморщив лобик, дает оценки почтительно склоненному режиссеру Таирову. Климент Ефремович, покровитель искусств, тоже поучает. На сей раз — автора пьесы.

На что уж Всеволод Вишневский — гроза гнилой интеллигенции и тот репреманда не избежал. Правда, дружеского, в форме совета: «Как это может получить­ся, чтоб погибала армия?» — «Даю слово большевика в три дня исправить концовку. Армия не погибнет, погибнет только комиссар». Так прямо и отрапортовал, в бравом военморовском стиле, с каким громил Бул­гакова, Пильняка, Колбасьева. Приказ дан, приказ выполнен. Злые языки говорили, что Вишневский при­ходил на читку с маузером, который, как пресс-папье, прижимал листы рукописи. Легко тому, кто так может, а кто не может? И причем, позвольте спросить, здесь святое искусство? Если Таирова с блистательной Коонен и тех начинают понемножку поклевывать, то с чем, извините, останемся? С театром зеков? Из зоны в лаг- клуб труппа шагает строем. Стрельников, сменив буш­лат с номером на фрак, лезет в оркестровую яму. На­чальник крепостного театра великой эпохи тоже дает премьеру — «Холопку».

Булгакова «Правда» ударила с особым коварством: «Внешний блеск и фальшивое содержание». Казалось бы, какую фальшивку можно усмотреть в постановке филиала МХАТа «Мольер»? Историческую? Но исто­рический фон достоверен. Идейную? Но без натяжки трудно перекинуть мосты от эпохи Людовика-Солнце к историческому материализму. Намек на абсолютизм? Хорошо-с, предположим на минуточку, что Людовик — это Он. Кто же тогда Мольер? Сам Булгаков?,.

То-то и оно, что все не так просто.

Рецензент высмотрел главное — общечеловеческую трагедию и, в чем, собственно, весь ужас, не постеснял­ся записать это в вину. Не в прямую, понятно, более тонко, через реплику Мольера (артист М. Курейко из Чимкента): «Ваше величество... ведь это же бедствие, хуже плахи... За что?!»

Вот именно: «За что?»

Чего и говорить: звучит убийственно современно. Отсюда и тон, и грозный оргвывод: «Яншин (Бутон) своей игрой лишь усугубляет порочность пьесы».

Бедолага Яншин просто подвернулся под руку. Иг­рал талантливо, весело, не усугубляя. Требовалось за что-нибудь уцепиться, дабы сформулировать обвине­ние против драматурга и труппы, вот и хлопнули по Яншину (Бутон). Любой актер (персонаж) мог бы ока­заться на его месте.

Тухачевский очень жалел, что не посмотрел «Молье­ра», прежде чем пьесу сняли с репертуара. Пожалуй, в этом году он вообще по-настоящему не бывал в театре. Только в Большом на закрытых спектаклях, когда по­лагалось быть.

А сейчас и пойти некуда: лето.

Разве сюда?

Московские труппы гастролировали по Союзу, и в помещении МХАТа играли украинские актеры. Давали «Много шума из ничего».

Тухачевский соблазнился и взял билет в ложу; только-только начался второй акт. Семья отдыхала на даче в Покровском-Стрешневе, возвращаться в пустую квартиру не хотелось, а ехать, хоть и недалеко, пока­залось поздновато.

После залитого светом фойе Михаил Николаевич не сразу разглядел в сумрачном бархатистом уединении единственного соседа, а узнав Радека, даже обрадо­вался:

—     

Карл Бернгардович?

—     

Что? — он встрепенулся.— Ах, это вы... Вот мы и встретились снова. Да вы, батенька, неисправимый театрал!

—     

Теория вероятностей, Карл Бернгардович.

Тухачевский вспомнил, что последний раз сидел рядом с Радеком на премьере в ГОСЕТе. Михоэлс играл Лира. И как играл! Об этом долго шумела теат­ральная Москва. В антракте зашли за кулисы, поздра­вить. Масса букетов, корзин, полно народу. Кажется, были Качалов, Завадский, Иван Козловский, Андро­ников, Алексей Толстой... Словом, весь цвет. Потом у кого-то в гостях, когда Тухачевский оказался вдвоем с Михоэлсом, артист сделал неожиданное признание, надолго запавшее в душу:

—     

Я мог бы и хотел поставить «Гамлета» или «Ри­чарда Третьего», но отложил на будущее. Само время плачет слезами Лира. Это трагедия обанкротившейся ложной идеологии.

—     

А неблагодарность, предательство?

—     

Есть и это, но тема неблагодарности стара, как Ветхий завет. Она второстепенная у Шекспира.