Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 67

— Побываю, — заметил мрачно Полудолин. Намеки на то, что он не прошел огонь, его больно задевали. Он всей службой, всей своей жизнью был подготовлен к бою и потому мало верил, что, выйдя из него, изменит в чем-то свои взгляды или позицию.

— Вот тогда и потолкуем, — спокойно продолжал Бурлак. — А пока приглядывайся.

— У меня, Александр Макарович, впечатление, вроде ты меня отлучить от дела хочешь. Чтобы победой не делиться в конечном счете. А она нужна не только тебе. Нужна всем.

— Ну, давай, давай! Ты мне еще эту дурацкую песню спой: «… нам нужна одна победа, одна на всех, мы за ценой не постоим».

— Чем плохая песня?

— Тем и плохая, что хорошей кажется. Кто-то нахватается слов и будет исповедовать мысль, что за победу не стоит жалеть цены. А цена — это люди. Пора трезвее смотреть на прошлое. И уроки извлекать из него надо.

— Разве не извлекли?

— Ты не извлек.

— Почему так решил?

— По отношению к песне. Вот возьми, ради интереса, размножь ее слова и пошли родителям наших солдат.

Только припиши: эта славная песенка стала девизом нашего батальона. Для победы мы за ценой стоять не станем, ну и так далее. Они тебе выскажут свое отношение, я не позавидую.

— Война всегда остается опасной, — сказал Полудолин упрямо.

— Извини, не согласен. Но давай кое о чем договоримся. С твоим предшественником мне на эти темы беседовать не приходилось. Он сам дошел до всего в процессе крещения огоньком. Ты — человек свежий, поэтому разъяснить свою точку зрения считаю необходимым. Она моя личная. Но я здесь командир. Значит, точка зрения обязательная.

— Слушаю.

— Так вот, комиссар. Батальон для меня — это не квадратик со стрелочкой, что рисуют на штабных схемах. Для меня это солдаты — Повидло, Кулматов, Паршин, Усманов. Это офицеры — Щурков, Уханов, Мостовой, ты, наконец. Свои люди. Наши. У каждого отец, мать, у кого-то жена, дети есть. Я их всех знаю. Не могу не знать и забывать не имею права. Не тот масштаб, если хочешь, чтобы фамилии из памяти вылетали. Я ведь не великий полководец всех времен и пародов. Поэтому не отвлекаюсь от того, что люди есть, что они реальны и должны продолжать оставаться такими. С головой, руками, ногами.

— Согласен. Только почему ты советуешь мне сейчас стать в позу стороннего наблюдателя? Разве я не нужен в деле?

— Нужен. Но самое полезное, что ты можешь сделать, это постараться понять людей. Походи. Поспрошай. Послушай. Сам говори меньше. Это ведь дружеский совет.

— Выходит, если сам буду говорить, это плохо? Дослужился!

— Опять амбиция? Не сомневаюсь, говорить ты умеешь. И тебе есть что сказать. А вот слушать, точнее, прислушиваться — не научился. Правильно излагаю обстановку?

— Не очень. Я должен…

— Кончай, Фирсыч. Лично ты здесь пока никому ничего не должен. Должны мы все разом — батальон. Ты один можешь от старания раздуться, а такого долга не выплатишь. Поэтому давай думать об общем деле. Я это говорю не для того, чтобы тебя на место поставить. Мне замполит нужен. Толковый, умный. Чтобы влиял на людей, а не просто должность занимал. Чтобы над ним втихаря не похихикивали. Если невтерпеж, то говори. Но по делу. Общие лозунги, общие призывы — это ведь всегда от скудости мысли, от бездумья. Митинги хороши, когда каждому сказанному слову люди верят.

— Не понял.

— Вот видишь, а я о простом говорю. Чего ж тут неясного? У нас здесь никто не скажет: «Готов до последней капли крови…»





— Плохо. Значит, не готовы.

— Ну зачем так? Ты же умный мужик. Люди больше чем готовы. Каждый отдаст эту кровь. Но славословить об этом стесняются. И если молчат, но делают, цена таким высокая.

— Значит, без митинга?

— Мне главное, чтоб без демагогии. Вот где все это сидит. — Бурлак энергично постучал кулаком по загривку. — Погрязли в пустословии.

— Слушай, комбат, — произнес с обидой Полудолин, — ты хоть выбирай выражения.

— Я считаю, дорогой комиссар, что правда — самая лучшая точность. Особенно перед боем.

— Не уходи от темы. Говорили о демагогии. Где она?

— Вот ты о чем! Хорошо, вернемся. К сожалению, пока такой демагогии хватает. Самое печальное, что мы привыкли к трепу и уже не замечаем его.

— Кто это «мы»? — спросил Полудолин сухо. — Если о себе, я еще соглашусь. А если мы — это… — он широко развел руки, — тогда извини. Подобных обобщений я не приемлю.

— Что ж, — усмехнулся Бурлак, — я имею в виду именно всех нас… — Он точно так же развел руки.

Полудолин вздохнул безнадежно, понимая, что переубедить комбата сейчас не сможет.

— Так вот, о демагогии, — продолжил Бурлак. — Мне на некоторых наших митингах бывает неудобно, когда солдат берет слово и заявляет: «От имени всего личного состава батальона заверяю командование…»

— Что ж здесь плохого? Человек говорит от лица товарищей…

— То плохо, Фирсыч, что чаще всего наших выступающих личный состав батальона не уполномочивает на подобные заявления. Ты вот сам, в своей практике, хоть раз перед митингом обращался к людям: а дайте-ка вы право рядовому Ивану Петрову бросить от вашего лица добрый клич. И потом: кто «за» — поднимите руки. Разве не так должно быть, если мы хотим, чтобы кто-то говорил от нашего имени?

— В принципе так.

— Вот и прошу тебя, Валентин Фирсыч, надо добиться, чтобы батальонная действительность с принципами не расходилась. И главное, о чем мы с тобой всегда должны помнить, — как сделать ребят бойцами. Выбить из них… Не делай таких глаз. Именно выбить идеализм. Много в наших парнях наносного, опасного. Не для общества — для них самих. Должно быть, мы где-то утратили искусство воспитания витязей…

— Тут я с тобой совершенно согласен. Но в чем причина?

— Мирная, благополучная жизнь. Сорок с лишним лет нет войны. Стали верить, что так и будет всегда, что безмятежность продлится до бесконечности. Мирные тети в детских садах. Добрые тети и дяди в школе.

— Это неплохо, что мирные.

— Конечно, неплохо. Беда в другом. Эти тети и дяди искренне верят, что творят благо, когда воспитывают в детях миролюбие. Но ставят-то его не на тот фундамент. Одно дело, когда сильный и смелый парень не бьет другого зазря. Не потому, что трус, а потому, что добрый, великодушный. Другое — когда миролюбием прикрывается душевная хилость, слабоволие, трусость. А таких, как ни прискорбно, хватает. Вырастить труса, между прочим, значительно проще, чем смелого мужика. И растим. Потом удивляемся: откуда подлость, угодничество? Предательство, наконец. Трус не может быть благородным. Это я докажу проще простого.

— Ты знаешь, — сказал Полудолин, — здесь наши мысли совпадают. Не раз думал об этом. И пришел к выводу: грешна школьная педагогика. Она ведь оперирует обобщенными понятиями: ученик, ребенок. Учителя словно видеть не хотят, что есть мальчики, есть девочки. Для них главное — ребенок. Мало они еще всерьез занимаются тем, как воспитать мальчика, будущего защитника, человека смелого, благородного. Мне пришлось как-то в поезде беседовать с одной учительницей. Она все пыталась меня убедить в том, что военная профессия в нынешних условиях аморальна. Ни больше ни меньше. Главный ее довод — если люди откажутся стрелять друг в друга, войны исчезнут сами по себе. Я ей говорю: допустим, все откажутся, а вот один, некий Каин, не согласится бросить оружие. Всегда ведь может найтись такой. Что тогда? Она вздохнула и согласилась: да, может найтись. И все равно воевать — аморально! Представляю, какую сумятицу вносит такой воспитатель в мышление детей. Собирался по этому поводу даже написать статью в «Учительскую газету», да вот факты надо убедительные подобрать.

— Факты у нас рядом. Есть, к примеру, в роте Щуркова солдат Жуковский. Альберт Жуковский. Зовут его в роте Дитятей, хотя он мужик здоровенный, метр восемьдесят от пяток до макушки. Сапоги — сорок пятый. Голос — труба. А характер — дамский. Был активистом детского движения за мир. Нарисовал голубка. Получил премию. Стал известным миротворцем. И вот попал к нам. По призыву. В первом же деле столкнулся лицом к лицу с реальностью. С одной стороны — он, Дитятя, с другой — душман. У Дитяти автомат. У духа — нож. У кого преимущество, казалось бы, сомнений нет. Но все пошло наперекосяк. Дитятя встал и рот распахнул. Секунда, и все бы кончилось для него печально. По счастью, рядом оказался Саттар Усманов. Приглядись к нему, комиссар, между прочим. Крепкий мужик. Может, в военное училище его сагитируешь. Надежный человек. Так вот он не раздумывал. Потом у меня разговор состоялся с Дитятей. Как же, говорю, ты, здоровенный мужик с автоматом, уши-то развесил? Или жить не хочешь? Разве можно ждать, пока тебя зарежут? Молчит. Да и что тут скажешь? А ведь незадолго до боя я сам видел, как Дитятя змею прикончил. Она ползла, ему не мешала. Но то была змея. Зверь с мрачной репутацией. И Дитятя без колебаний перерубил ее лопаткой. Только за то, что у той должность змеиная. Всем укладом воспитано у Дитяти отвращение к змеям. А вот к человекам его учили относиться со священным уважением. Не делая исключений — фашист он или душман. Перед тобой сволочь, а ты ему все одно улыбайся: мир! дружба! Сколько иронии! Между тем змея никого сама не ужалит. На кой ей ты? А душман — враг, пырнет из-за угла обязательно. Больше того, выждет момент, когда ты меньше всего ждешь удара.