Страница 25 из 79
«Для чего ж ты таких речей на писаря старшине и всему Войску не объявил и к царскому величеству не писал? – спросили бояре. – Да и какое тебе было спасенье! Разве ты не знаешь, что князь Великого-Гагин Золотаренка и Самка не бил, а был с войском на раде, потому что без царского войска вы бы на раде передрались?» «Я человек простой и неграмотный, – отвечал Демьян, – а к царскому величеству не писал спроста, думая, что писарь говорил правду, остерегая меня, виноват». Тут поднялся свидетель, протопоп Симеон, очутившийся опять в Москве. «Когда я ехал в Москву, – сказал он, – то говорил ему не однажды, укреплял, чтобы держался милости царской, напоминал, как Брюховецкий изменил и что с ним после того случилось, а он мне на это сказал: поезжай только в Москву, вот там тебя в Москве посадят!» Демьян повинился.
Спрашивали: «Зачем переменил обращение с Нееловым, зачем велел убавить стрелецкие караулы?» «Сам собою убавлять стрелецких караулов я не приказывал, – отвечал Демьян, – дело вот как было; однажды шел я в церковь и спросил, есть ли караульщики? Мне отозвались, что стоят два пятидесятника и с ними стрельцов человек со сто. Я спросил, нет ли им скудости в кормах. В кормах нет скудости никакой, отвечали они, только беспокойство великое от караулов. Я поговорил об этом с головою Нееловым и велел с караулу стрельцов понемногу убавить. Разговаривать с Нееловым я никому не заказывал и присматривать за ним не веливал».
На вопрос о сношениях с Дорошенком и о перемене полковников отвечал: «Чернецов к Дорошенку я об измене не посылывал, а присылал ко мне Дорошенко козака Сеньку Тихонова, потому что крымские татары на сей стороне, в Лубнах, взяли малороссийских жителей; Дорошенко татар этих разбил, полон отнял и возвратил на свои места. 24000 ефимков я к Дорошенку не посылывал, и посылать было мне нечего, потому что с начала гетманства и двух тысяч левков в собранье у меня никогда не бывало. А полковников и других урядников переменял по совету всей старшины».
«Зачем говорил старшине, что царь требует их в Москву для отсылки в Сибирь? Зачем велел Гречанову писать то, чего на Москве не бывало? Заставлял ли ночью Дмитрашка Райчу присягать, что будет с ним заодно? Посылал ли игумена Ширковича в Варшаву?» На все ответ отрицательный.
Явился на очную ставку Александр Танеев и начал уличать Демьяна по своему статейному списку. Обвиненный по-прежнему отрекся от всего. Но когда начал уличать его протопоп Симеон, что он ссылался с Дорошенком, то Многогрешный отвечал: «Перед великим государем я виноват, Протопоповым речам я не внимал».
Бояре начали расспрашивать с великим пристрастием, чтобы Демьян вину свою принес, сказал правду, как с Дорошенком об измене ссылался, кто про их совет ведал и на чем у них положено? Если же не скажет, то будут пытать. Демьян повторил, что никогда не думал об измене, с Дорошенком ссылался о любви и дружбе, чтобы тот не приходил войною на этот берег, и Дорошенко его к турскому не подговаривал. «Вина моя одна, что я говорил неистовые речи в беспамятстве, пьянством», – прибавил он. «Если бы у тебя мысли об измене не было, – сказали бояре, – то ты бы все Дорошенковы грамоты присылал к великому государю». «Я человек простой и безграмотный, – отвечал Демьян, – положено все это на войскового писаря; я все грамоты приказывал посылать к царскому величеству; но писарь не посылал, умысля со старшиною на меня, чтобы отлучить меня от милости царского величества и измену на меня положить; у них, у старшин, всегда так ведется, как захотят учинить над гетманом какое зло, тотчас к тому его приведут; а я человек простой, ссылался с Дорошенком по его лести, а измены никакой не мыслил».
Сделан был новый расспрос у пытки, и тот же ответ, что измены никакой не мыслил. Тут начал говорить батуринский атаман Ерема Андреев: «Когда Демка посылал меня к Дорошенку, то приказывал сказать ему, что двое за один кожух торгуются; я его спросил, что это значит? И он мне отвечал, что Дорошенко это слово знает, только скажи так». «Я об этом не приказывал и не помню», – отвечал Демьян. Повели к пытке, дали 19 ударов. «Я про измену свою только на словах говорил, – винился Демьян, – но с Дорошенком об измене не ссылался; кожух, о котором я с Еремою приказывал, значит то, что поляки хотят Киев взять, а царское величество отдать не хочет. Если бы поляки ссор делать не перестали, то я Гомель принять хотел, но про ту мою измену никто не ведал и в совете со мною не был, думал я один». Тут же распоряжались с Матвеем Гвинтовкою: клали его руки в хомут и расспрашивали про Демкову измену; Гвинтовка отвечал, что ничего не знал и сам служил верно. На второй пытке Демьян говорил те же речи. Спросили о сношениях с Тукальским: «Как шел Паисий, патриарх александрийский, из Москвы на малороссийские города, то брат мой Васька бил челом ему и архиепископу Лазарю Барановичу о разрешении в убийстве жены и о позволении жениться на другой; патриарх и епископ простили его и жениться позволили, только велели дать в церковь милостыню: и он архиепископу Лазарю да митрополиту Тукальскому послал по лошади. Ко мне митрополит писал, чтобы позволено было ему брать дань с церквей Киевской области, и я ему в том отказал».
6 мая Артамон Матвеев и думный дьяк Богданов расспрашивали гетманова брата Василия Многогрешного, есаула Павла Грибовича и Дорошенковых посланцев. Василий Многогрешный отвечал, что ничего не ведает. Но ему показали собственное его письмо к наказному полковнику Леонтию Полуботку, в котором он приказывал распорядиться с каким-то московским подьячим. «Этого подьячего, – писал Василий, – вынув из тюрьмы и дав вину, надгнети животом, а киями не бей, чтоб не было синяков, но так подержи в руках, чтобы не забыл до века; будь в том надежен, ничего тебе за это не будет, только не води его к себе, а ночью пусть сторожа обвинят его, что хотел уйти». «Виноват, – отвечал Василий, – такой лист писал, потому что подьячий досадил нам своими словами, до начала войны Брюховецкого говорил самому гетману: самковы кафтаны мы носили, не закаиваемся и ваши носить».
«Если ты, – спросил Матвеев, – за братом своим измены никакой не знал и сам не хотел изменять, то зачем свое полковничество покинул, из Чернигова побежал и монашеское платье на себя надел?» «Виноват, – отвечал Василий, – а побег мой учинился оттого: в недавнем времени писал я к брату, что черниговский воевода беспрестанно просит лесу на городовое строенье, город починил и бои поделал, что государевы ратные люди стали нас опасаться и осадою крепиться, да и про то стало слышно, что начальные люди нули льют: сказывал мне шляхтич половецкий, выходец с той стороны, что государевы ратные люди пули льют, хотят с козаками войну начинать. Я писал об этом к брату и самого половецкого к нему послал. Брат прислал ко мне выростка Ивашку сказать, чтобы я с черниговским воеводою и государевыми ратными людьми задору никакого не делал, а он, Демьян, ждет к себе из Москвы протопопа Симеона да Михайлу Колупаева с подлинным указом, и чает он, что поляки их с царским величеством ссорить и мутить больше не будут. Да тот же выросток Ивашка сказывал мне тайно: приехал из Москвы в Батурин чернец и сказывал ему, Ивашке, будто гетмана Демьяна велено поймать и к Москве послать. На другой день приходит ко мне полуполковник и зовет меня к воеводе сурово, чтобы я ехал тотчас. Я, видя, что меня зовут не по прежнему обычаю, испугался и начал догадываться, что брату моему, по чернецовой сказке, не здорово. Оседлав лошадь, поехал было я в город, а из города идет ко мне навстречу многая пехота с ружьями и бердышами: я тут и пуще испугался и побежал. Прибежал в монастырь Елецкой богородицы и говорю архимандриту Голятовскому, что мне делать? К воеводам ехать или бежать дальше? Как себе хочешь, говорит архимандрит, побеги дальше, а здесь тебе делать нечего. Я за Десну, в Никольский монастырь, покинул здесь лошадь свою и платье свое с себя скинул и надел монашескую ряску. Из Никольского пришел в Максаковский монастырь, к игумену Ширкеевичу; тот дал мне старца да челядника и велел проводить до Киева Десною в лодке».