Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 86 из 97

– Я уже не ждала тебя, ведь ты получил мое письмо…

Это письмо – только на другой день дошло до него.

Навсегда врезалось в память.

Ты едешь немножко поздно… Еще очень недавно я мечтала ехать с тобой в Италию и даже начала учиться итальянскому языку. Все изменилось в несколько дней. Ты как-то говорил, что я не скоро могу отдать сердце. Я его отдала в неделю по первому призыву, без борьбы, без уверенности, почти без надежды, что меня любят. Я была права, сердясь на тебя, когда ты начинал мною восхищаться. Не подумай, что я порицаю себя, но хочу только сказать, что ты меня не знал, да и я сама себя не знала. Прощай, милый…

Но и без письма он тогда же понял, что свершилось непоправимое – он снова одинок.

– Я должен все знать (подбородок дрожал, и губы еле повиновались) – пойдем куда-нибудь, и скажи мне или я умру.

Фиакр мчит их обратно к отелю. Закрытое купе. Они вдвоем, и оба молчат. Так театральная карета мчала его из равелина к эшафоту.

И вот в казенной комнате второклассного левобережного отеля (хотелось ему поселиться ближе к ней), в ответ на его рыдания, коленопреклонения, укоры и мольбы, она сквозь слезы еле отвечает ему.

– Ты счастлива, счастлива? Одно только слово скажи мне, счастлива ли ты? – он все не поднимался с колен.

Еле слышно прозвучало ответное «нет».

– Как же это? Любишь и несчастлива? Да возможно ли это?

– Но ведь он меня не любит.

– Кто же он? Поэт, художник, философ?

– О нет, он из страны, где нет художников и философов…

– Откуда же?

– Из испанской Америки…

И немного успокоившись, она рассказала ему все.

Зовут его Сальвадор, это – студент-медик, красавец и щеголь, родные его еще в прошлом столетии поселились на Антильских островах. Это – знаменитые фамилии золотоискателей, мореплавателей, конквистадоров и колонизаторов. Они покорили целый архипелаг. Туземцев обратили в рабов. Они возвращаются к вечернему ужину со своих сахарных и табачных плантаций с изломанными бичами и в окровавленных брюках. Сальвадор уже отшлифован Европой, и все же в нем чувствуется укротитель, хищник, завоеватель и рабовладелец. – «Представь, – так странно для нас, – в книгах он ничего не смыслит».

Она словно была тронута его огорчением и хотела чем-нибудь утешить.

И действительно немного отлегло от сердца. Хорошо, что не смыслит. Студентик-иностранец, не герой, не поэт, не иронический мыслитель, не демонический Лермонтов. Это хорошо! Пусть уж лучше плантатор. Она легче забудет.

– Тебя завертел Париж, Полина, этот Вавилон, этот новый Содом с его кофейнями, ресторациями, бульварами…





– Друг мой, да ведь я почти не знаю этого Парижа. Живу среди лицеев, колледжей и факультетов. Ты ведь знаешь, я люблю учиться. А пуще всего люблю аудитории, кафедры, лаборатории, молодой говор толпы, это страстное любопытство, эту атмосферу задора и завоеваний. Я чувствую, что здесь я смогу написать свой роман.

– Нету тебя выдержки. Любишь университеты, а по-настоящему ничему не учишься. Хочешь стать русской Жорж Санд, а пишешь урывками. Все ограничивается у тебя интересом и мгновенным увлечением. Трудиться не умеешь. А уж в Париже с его соблазнами ты и одной главы не напишешь…

Она добродушно рассмеялась.

– Какие же соблазны? Сижу в своем тихом Латинском квартале. Осматриваю средневековый город и улицы великой революции. Почти не бываю на правом берегу. Одеон, Сорбонна, Люксембург, улица Медицины – вот и весь мой мирок…

– Тут все пропитано развратом и разложением. Это – пляска на вулкане. Ты невольно вдыхаешь в себя это тление. Но появится когда-нибудь новый пророк Даниил вот там, на том бульваре, на террасе кофейни или в каком-нибудь Баль-Мабиле, когда все трясется и ходит ходуном от канкана. И произнесет свое: «мане-тэкел-фарес!..»

Она равнодушно смотрела на него. Прорицание его не произвело никакого впечатления. Он снова почувствовал, что все потеряно. Сердце русской девушки так падко на эту европейскую красоту, так остро чувствует прелесть этих законченных форм западной жизни. Тогда, в Петербурге, он показался ей, еще такой неопытной, не знающей жизни, восторженной и наивной, героем и мучеником. Жертва идеи, политический преступник, выходец из каторги, страдалец за революционную идею, знаменитый писатель, унесший из легендарного десятилетия в казарму Мертвого Дома великую надежду и предсмертное благословение самого Белинского. Он был выше и прекраснее всех окружающих, больной и тщедушный, малорослый и угрюмый, с большими, нескладными конечностями, знавшими тяжелые железные браслеты каторги. И когда глубоким голосом слабогрудого он читал с кафедры раздирающие страницы о каторжном аде, он, казалось, не переставал расти и шириться над потрясенной и безмолвной аудиторией, как чудесные герои древних поверий, возносящие на своих руках великих грешников к звездам. Он поразил ее мучительно ищущее воображение, ослепил ее своею мукой и славой, ответил всем своим образом гонимого, исстрадавшегося художника на ее страстную жажду поклонения и безраздельной отдачи себя великому и героическому.

Но Париж в несколько дней все опрокинул. Блестящие щеголи медицинской школы, богатые студенты-иностранцы с южным загаром и экзотическими именами, в своих обтянутых сюртуках и лаковой обуви, с хлыстами наездников в бронзовых руках и зноем неутомимых вожделений в огромных южных глазах сразу вытеснили из ее памяти бледный и хворый облик петербургского литератора. Быть может, утомилась она от его хандры, вспышек раздражения, вечной озабоченности. А тут тонкое очарование юного и нарядного европейца во всем блеске его самоуверенной молодости, так изящно и так строго оформленной по нарядным канонам парижского вкуса и нравов. Сальвадор! Какое имя… Но может ли русская девушка не влюбиться в звонкость и победоносную силу этих трех слогов, звучащих, как труба? Первая же встреча решила его участь. Он потерял ее, потому что не имел на нее права, – слабеющий, больной, изношенный, с жгучими и быстролетными вспышками своего отгорающего сладострастия, тревожно пробегающего по нервам, как огонь по сухому хворосту. Ей, с этой жадно алчущей душой и могучим простонародным темпераментом, нужны были иные силы и иные страсти. Она отбросила его, как истлевшую ветошку, и, кажется, была права. В этом было самое страшное.

И угашенно, беспомощно, вяло он просит о дружбе, о встречах, о переписке. «Быть может, все же поедем в Италию? Друг мой, не бойся, я буду тебе только братом…»

Снова он в роли бескорыстного утешителя, ненужного «третьего», самоотверженного друга. Что это – на роду ему, что ли, написано: быть не возлюбленным – полновластным и страстным владыкой женщины, а каким-то докучным мужем, бескорыстным опекуном и даже примирителем влюбленных? О, неужели и на этот раз ему суждено стать поверенным своей любовницы и защитником своего соперника? Не довольно ли такого благородства? Не пора ли перестать играть роль вечного мужа?

Уже прощаясь и уходя, он заметил на ее письменном столе старинный портрет девушки с правильным и гордым лицом, с распущенными локонами, всю в белом.

– Кто это?

– Шарлотта Корде.

– Что за странный наряд?

– Художник зарисовал ее в тюрьме накануне казни.

– Почему ж у тебя это изображение?

– Для закала в себе решимости и беспощадности к людям… Он не обратил внимания на ее слова и рассеянно вышел.

Дом Марата

В Елисейских полях я буду рядом с Брутом.

На следующее утро она показывала ему Париж. Они бродили по средневековым кварталам города, узким улицам между Сорбонной и Сеной, сохранившим память о XIII веке, о Данте и Рабле. Эти пути веселых школяров и разгульных стихотворцев впадали в тесную площадь Мобер, где в окружении харчевен и пекарен был некогда сожжен на костре славный печатник и философ Этьенн Доллэ.