Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 85 из 97

Через полгода, зимней ночью, сидя в пустынной редакции и рассеянно следя за мигающей линией фонарей над Екатерининским каналом, он вспомнил внезапно и мучительно одно из летних впечатлений от ночного Лондона.

И быстрыми, лихорадочно возбужденными чертами он отметил его в своей статье.

…В Гай-Маркете я заметил матерей, которые приводят на промысел своих малолетних дочерей. Маленькие девочки лет по двенадцати хватают вас за руку и просят, чтоб вы шли с ними. Помню раз, в толпе народа, на улице, я увидал одну девочку, лет шести, не более, всю в лохмотьях, грязную, босую, испитую и избитую: просвечивавшее сквозь лохмотья тело ее было в синяках. Она шла, как бы не помня себя, не торопясь никуда, бог знает зачем шатаясь в толпе; может быть, она была голодна. На нее никто не обращал внимания. Но что более всего меня поразило, – она шла с видом такого горя, такого безвыходного отчаяния на лице, что видеть это маленькое создание, уже несущее на себе столько проклятия и отчаяния, было даже как-то неестественно и ужасно больно. Она все качала своей всклоченной головой из стороны в сторону, точно рассуждая о чем-то, раздвигала врозь свои маленькие руки, жестикулируя ими, и потом вдруг сплескивала их вместе и прижимала к своей голенькой груди. Я воротился и дал ей полшиллинга. Она взяла серебряную монетку, потом дико, с боязливым изумлением посмотрела мне в глаза и вдруг бросилась бежать со всех ног назад, точно боясь, что я отниму у ней деньги. – Вообще предметы игривые…

Да, исполинский город, могучая воля, всемирная мысль, гордый и умный дух…

Вскоре в журнале «Время» были напечатаны эти путевые фельетоны о Париже, Лондоне и Всемирной выставке.

Они прошли совершенно незамеченными. Читающая Россия увлекалась «Взбаламученным морем».

Чек

– Удивительное лицо, – ответил князь, – и я уверен, что судьба ее не из обыкновенных. Лицо веселое, а она ведь ужасно страдала, а? Об этом глаза говорят, вот эти две косточки, две точки под глазами в начале щек. Это гордое лицо, ужасно гордое, и вот не знаю, добра ли она? Ах, кабы добра! Все было бы спасено.

Прошло достаточно времени для обеда. Пора вернуться в отель.

Уже издали, сквозь стекло открытой веранды он замечает громоздкую фигуру ненавистного мажордома с его презрительно-бесстрастной физиономией.

«Не верит, что я обедал, и наглым взглядом дает это понять мне… Ну, пусть! Выйду же когда-нибудь из этого гнусного положения…»

Он хотел торопливо пройти мимо швейцара. Но тот с любезной улыбкой, согнувшись и слегка наклонив набок голову, изящно протягивал ему серебряный подносик с конвертом.

– Денежное письмо, гнедигер герр.

От неожиданности он даже почувствовал легкое головокружение. От кого бы? От Тургенева, Герцена, Воскобойникова? Он берет конверт и, поднимаясь по лестнице, вглядывается в адрес. Быстрый женский почерк с нервным уклоном, штемпель Парижа. Письмо от Полины.

Снова она выручала его из беды, неверный и спасительный друг! В краткой записке извинялась за незначительность суммы, просила играть осторожно и, выиграв необходимое на переезды и начало работы, сейчас же оставить Висбаден. Сквозь беглость привета сквозила бдительная заботливость, всегда пробуждавшаяся к нему в этом капризном сердце, когда он был в беде и нуждался в поддержке.





Он почувствовал, как все его существо до краев преисполнялось благодарностью к этой изменчивой, своенравной и великодушной подруге. В минуту отчаяния снова она издалека спасительно протягивала ему руку помощи.

Он достал из своего черного муарового портфеля большой фотографический портрет молодой женщины в светлом нарядном платье парижского покроя.

Глубокая ноющая боль прошла волною по его сердцу. Он стал пристально вглядываться в эти строгие черты.

Юная женщина в белом корсаже с чуть открытой шеей глядела из темного овала фотографического фона. Удлиненный оклад лица и очертания светлого лба поражали своей безупречной чистотою. Темные волосы, разделенные гладким пробором и высоко поднятые в тугой косе, обвивающей голову, сверкали, как шелковая ткань на солнце. Огромные, задумчивые, глубоко сидящие глаза смотрели удивленно и почти наивно, не то вопрошая о чем-то, не то сочувствуя какой-то горести. Над всем – ощущение безоблачной ясности. В чертах – тонкая одухотворенность напряженной мысли, быть может, затаенного страдания. В губах только чуть заметная грубость. Что-то простонародное, даже крестьянское неожиданно дополняло этот легкий очерк щек. Это была русская красота, хотя и в оболочке европейского наряда и модной прически, деревенская девушка с грустящими глазами и высокой грудью. Этот род красоты он в последнее время страстно полюбил, как родное, свое, как овраги и рощи Чермашни, как ширь, полноводность и быструю рябь Иртыша. Юго-запад в Панаевой, наследие Африки и Франции в скулах и мелких чертах Маши, литовская кровь Круковской – во всем этом не было ничего от русской женщины. Впервые теперь из-под лака парижской фотографии смотрела на него нижегородская крестьянка, мускулистая жница с поволжских пашен, быть может, неутомимая ходебщица по пустыням или непреклонная бунтарка великореченских чащ и керженских скитов, зажигающая своим восторгом молчаливую и страстную паству поморских расколоучителей.

Лицо это мучительно приковывало к себе. Оно словно ворожило своим пристальным взглядом, хотя фотография и не могла передать того, что вкладывали некогда великие живописцы в женские портреты – влюбленность художника в свою натуру, ласковую зоркость восхищенного мастера, преисполняющего живым очарованием предмет своего прилежного творческого созерцания.

Черты эти сразу воскресили в его памяти трудное и смутное для него время.

Аполлинария

Литературные вечера в зале Руадзе. Старик Бенедиктов читает свои звонкие и странные стихи о неслыханных звуках и неведомом языке. Пышнокудрые нигилисты безразлично внемлют последнему обломку романтического поколения. Но бурными рукоплесканиями покрыты картины каторжной бани и острожного госпиталя. Студенты восхищенно приветствуют политического изгнанника. И страстная девушка с высокомерным лицом преклоняется перед ним, страдальцем и гением.

В суете, второпях, между делом и творчеством, лихорадочно стремясь восстановить новым шедевром свою поколебленную репутацию знаменитого автора, он урывками упивается своим нечаянным счастьем.

Но всю великую цену его познал он гораздо позже.

Полина в Париже и ждет его там с начала лета. Вместе объедут Италию. Но цепко держит редакция. Только в августе вырвался наконец из Петербурга.

Томительные переезды по Европе сквозь едкий запах угля и безобразные колпаки вокзалов. Усталость, одиночество, немцы, талеры и зильбергроши и снова эти унылые стеклянные туннели… Но вот наконец Париж. Неужели же и ему суждено «в блеске брачном» увидеть Лувр и Нотр-Дам, Неаполь и Рим? Пронестись вдвоем с любимой девушкой по легендарным очагам западного искусства, политических битв, истории и знания… Это уже не переезд по песчаной пустыне из Кузнецка в Семипалатинск в разбитой захолустной кибитке. Париж! Город Бонапарта и Бальзака! Колокола Квазимодо, холмы Пер-Лашеза, откуда Растиньяк метнул свой вызов целому обществу…

Из отеля он спешно шлет записку в Латинский квартал. Не дождавшись ответа, он нервно вскакивает в наемный фиакр и мчится во весь опор к Люксембургскому парку. «На третьем», говорит консьержка, но оказывается, после тысячи недоразумений и расспросов, что этот третий, по-нашему, по-человечески, самый настоящий пятый (изволь догадаться, что рэ-де-шоссэ и антресоль не в счет). Но вот наконец ее комната. Однако как долго она заставляет ждать! Это почти невыносимо, словно в приемной врача, перед операцией, тревожно и страшно. И вот глубокое, еле слышное, как бы заглушаемое мучительным сердцебиением: «Здравствуй»… Смущение, безрадостность, стыд и боль, и тягостная неловкость.