Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 76 из 97

Под стеною идет мелкая торговля, походная розница, летучий базар. Здесь прельщают панским и красным товаром. Глиняные бутыли, распоротые и вскрытые ящики с бархатистыми грудами урюка, башмалы, кишмиша, дичь и свежие фрукты, кожи, верблюжья шерсть, полотенца, ковры и шелка, бархат, позументы и мишура… А вокруг, во все стороны, куда ни взглянь, желтеют сыпучие пески, необозримо раскинулась киргизская степь, струится под солнцем азиатская пустыня, синеют, сливаясь с небом, далекие холмы Семитау…

Он с нею вдвоем, и весь этот шумный и потный рынок для него чудесен, как сказания арабских путешественников. Семипалатинск – да ведь это почти Китай! А там проторенными торговыми путями караваны в несколько перевалов доходят до Индии, достигают Кашмира, поят верблюдов из быстрых потоков Инда. А дальше – Персия, Шираз, Испагань… Древняя Азия снова веяла на него из этих знойных, сверкающих степей, шурша складками наносных песков и неощутимо навевая свои густые, пряные и до изнеможения дурманящие поверья.

Она хватает ткани – полосатые, как тигр, пятнистые, как леопардова шкура, оранжевые, синие, вишневые, винные, ярко-желтые, темно-лиловые, легкие, воздушные, струящиеся… Перед ней пестрыми грудами насыпаны китайские материи: канфы, канчи, ленты, завидоны. Небрежными и страстными жестами она прикладывает их на мгновенье к бедрам, к груди, к животу, набрасывает на плечи, почти вся закутывается в них, не переставая всматриваться в набегающие складки и новые сочетания пестрых узоров. Худощавое тело ее выгибается в неожиданных поворотах, на щеки набегает неестественно яркий румянец – не то от возбуждения, не то от скрытого и тайного недуга. Она любит жизнь, наслаждения, игру случайностей, праздность, приключения. Ей запомнилось что-то смутно о Франции ее предков или, может быть, об Африке? Тонкое ли наследье Галлии или знойная кровь египетских воителей бродят в ней и томят все ее существо? Изломанная и смятая жизнью, она любит воображать в своем прошлом роскошь и счастье, никогда не улыбавшиеся ей в действительности. Ложью воображения она пытается восполнить эту обидную пустоту жизни с ее ударами, ранами, болезнями, лишениями.

– О, я знаю другую жизнь! – говорит она, когда они усаживаются на обломки старой кумирни, передохнуть от длинной прогулки.

По выщербленным стенам змеятся письмена на тунгузском языке, высеченные в камне ламайскими жрецами. Вдали на кубовом небе ослепительно вычерчены белоснежные конусы минаретов.

– В семье нашей хранились традиции старого французского дворянства, дед мой – Франсуа-Жером-Амедей де Констант эмигрировал в эпоху террора. Он прибыл в Россию, кажется, с герцогом Ришелье, и был принят ко двору…

Кашель долгой спазмой прерывает ее рассказ. Упорно и нещадно колотит он ее грудь, трясет ее слабенький торс, не дает перевести дыхания. Он с участием и жалостью смотрит на нее, не зная чем помочь. Припадок наконец замирает.

– Да, это было при дворе Екатерины. «Я ценю роялистов, – сказала ему с величавой улыбкой императрица, – вы же доказали свою верность трону…»

Он слушает, не возражая. От пьяного циника Александра Ивановича Исаева он давно уже знает: предок Маши – мамелюк наполеоновских полчищ, застрявший при отступлении великой армии и каким-то образом заброшенный в Астрахань.

В одном из тех припадков пьяной откровенности, когда человек почти бесстыдно оголяет себя всего, наслаждаясь своим унижением и словно захлебываясь в грязи, переполнившей его жизнь, этот горький пропойца поведал ему всю историю своей горемычной спутницы во всех ее ужасающих подробностях. Заплетающимся языком, сбиваясь и неожиданно взлетая на высоту покаянного отчаяния, мешая в своей пьяной речи отвратительные детали своего супружеского быта с евангельскими стихами и библейскими прорицаниями, он бросал в его лицо бесстыжие истории о горячем темпераменте Маши и длинной веренице ее любовников, нередко обижавших и унижавших ее, пылкую и влюбчивую до самозабвенья.

Она в упоении продолжает плести свою воображаемую родословную и фантастическую биографию. Он тщательно остерегается прервать рассказ своей возбужденной и разговорчивой спутницы, понимая всю его врачующую силу для ее ущемленной души. Ей так сладостно воображать никогда не бывшее в жизни ее изящество, благообразие, высокий тон, – все как у знатных людей, – а не эту суетливость и неопрятность бедного и многочисленного семейства где-то в глухом углу…





– Дворянский пансион, – продолжает она, – оценил мои способности. Я владела французским языком лучше нашей директрисы. Меня хотели перевести в Петербург, в Екатерининский институт. Отцу предлагали место правителя дворцовой конторы. Но по бесконечной скромности своей он принял пост начальника карантина в Астрахани…

И тянется напряженная экзальтированная повесть об успехах и победах, прерываемая сухим кашлем и легкими удушьями. Во всем этом болезненно и мучительно дребезжит безнадежно надорванная струна неудавшейся жизни. Глаза разгораются, щеки залиты румянцем. Главное он знает сам: вышла замуж за горького пьяницу и попала в сибирскую глушь, где никому не нужны ее дипломы, французские фразы, истерически изощрившийся вкус, желание пленять и блистать. Муж пьет горькую: распухло лицо, мешки под глазами, взъерошены остатки волос, взгляд виновато блуждает. Вечно в компании захолустных забулдыг, бессапожных чиновников, отпетых людишек. Нужда, безнадежность… И вот чахнет она, рожденная для столиц и Европы, в сибирской глуши, в киргизских степях, среди сплетниц, завистниц и пьяненьких.

Он полюбил ее первой, до сих пор не растраченной страстью. Холод Панаевой, ласки девушек с Невского или грошовые объятья острожных калачниц только сгущали огонь в его сердце, копили в нем жгучую, буйную страсть.

И вот – Маша Исаева. Он загорелся и медленно исходил обжигающим все существо его пламенем. Так впервые с ним. Это на всю жизнь. Она его только жалеет, – он это знает – да по своей доброте и горячности не отвергает его ласк. Но ведь он бессрочный солдат, нищий, ошельмованный, в прошлом – неудачник-литератор, теперь – отверженный, выкидыш жизни, бесправный; неисцелимо больной…

И все же идет к нему в хижину через пески и колючки.

Жар печет невыносимо. Босою ногой не ступишь по песку, яйцо испечется в минуту догуста. Накалены изразцы мечетей и ржавый щит городского герба над крепостными воротами: золотой навьюченный верблюд под пятилучной звездой…

Как неприглядна его идиллия любви! Казармы, тюрьма, гауптвахта, и где-то в углу, за строениями кривая избушка, без окон на улицу: низкая калитка (чтоб сразу, одним махом отсечь голову злоумышленнику), закопченная темная комната солдата, переделенная убогой ситцевой занавеской. И только кривой стол в углу засыпан странными, мерцающими вещами. Это его коллекция чудских древностей, терпеливо собранная им в казармах, на рынках, у мелкого ремесленного люда, – всюду, где могли сохраниться эти драгоценности курганов: кольца, бусы, монеты, браслеты, серьги, наконечники копий, глиняные фигурки с монгольскими лицами, медные бляхи и подвески с изображением всадников, зверей, птиц, рыб и пресмыкающихся. Он показывал ей последние находки – остаток ожерелья с бубенчиками, обломок гребенки с конской головой. Но она равнодушна к литым изображениям, украшавшим грудь шаманов, и ко всем ассирийским украшениям древних финских резчиков Приуралья. Ей нужно топить в дурмане убогой романтики свою нужду, неудачи, хворость, унижения, все жгучие и неизбывные обиды судьбы…

Маша металась, глотала каждое пустое наслаждение, торопилась вобрать их побольше, словно знала, что времени у нее мало, что вот-вот оборвется хрупкая нить ее жизни. От этого было в ней что-то напряженное, блеск в глазах неестественный, не то сквозь слезу, не то от внутреннего перегорания сердца, сухие горячие руки, влажные губы, неожиданные и какие-то раздражающие вздрагивания. Во всем необычный накал и обреченность всего существа. Вот-вот вспыхнет, сгорит без остатка…

…И вот разлука. Переезд Исаевых в Кузнецк. Снова судьба отнимает самое дорогое…