Страница 40 из 48
Линда его нежно погладила и сказала, какой он красивый. Затем добавила, что даже если его тело умрет, душа останется жить. Я ответил, что хотя насчет человеческих душ сомневаюсь, но считаю, у души Нортона есть на это неплохой шанс. Она моментально сочла меня язычником — я узнал этот взгляд, — но ее отношение к коту не изменилось: она продолжала его гладить, и он был счастлив на полную катушку.
Вечером в нарушение всех твердых и незыблемых правил Нортона пригласили поужинать в ресторан, но я видел, что он устал и капризничал, поэтому отнес его в номер. Взял у повара несколько креветок в беконе и не сомневался, что кот не огорчится, поужинав в одиночестве.
Мне требовалась передышка — наше путешествие немного напоминало поездку с дедушкой-инвалидом — и, ужиная без кота, я понял, что голоден и чувствую себя спокойнее, чем все последнее время. Я с аппетитом поел (в «Клифтоне» превосходный ресторан, блюда дополняют местные свежие овощи и съедобные цветы, в том числе соус из шампанского и анютиных глазок. Пожалуйста, не хмыкайте, его подают на десерт к щербету из грейпфрутов). Я выпил бутылку красного виргинского вина. Хотел бы выпить бутылок семь, но опустошил всего одну, зато до капли.
Однако когда подошло время десерта, я не выдержал и, сходив за Нортоном, взял его в ресторан. Он скромно сидел на стуле напротив меня, только пару раз мяукнул. Я дал ему две чайные ложки соуса из анютиных глазок, и он ему понравился. После чего мы оба, довольные, возвратились в номер.
Единственное, что тревожило меня в «Клифтоне», — это кровать. Она была большой и красивой, но для ослабевшего Нортона слишком высокой. Я боялся, что он спрыгнет с нее и что-нибудь себе повредит, но эгоистично хотел, чтобы кот спал со мной. Поэтому лежал на спине и держал его в руках. Несколько раз за ночь он начинал шевелиться, собираясь спуститься на пол. Тогда я относил его либо к мискам с едой и водой, либо к туалету. Он делал то, что требовалось, после чего мы возвращались в постель. До следующего раза. И как будто оба были довольны, как все устроилось.
На следующий день он чувствовал себя приличнее, и мы совершили небольшую экскурсию. Я взял его в Монтиселло — место, которое, на мой взгляд, в Америке должен посетить каждый. Пройдясь по дому Джефферсона, начинаешь испытывать не только гордость, благоговение и чувство исторической перспективы. Остается ощущение полной собственной несостоятельности.
Если вам присуще ограниченное самодовольство, задумайтесь вот о чем: Томас Джефферсон завещал выбить на своем могильном камне слова о трех его заслугах перед страной, которыми больше всего гордился. Среди них он не числил то, что был президентом Соединенных Штатов Америки. По его мнению, заслуги были таковы: он был автором Декларации о независимости США, Виргинского статута о свободе религии и создателем Виргинского университета. Не сомневаюсь, что если бы я был президентом США, то поставил бы это на первое место среди трех высших достижений (и поверьте, вам лучше не знать, какие два других. Могу только намекнуть, что одно из них касается бывшей мисс Бермуды).
В Монтиселло узнаешь, что Томас Джефферсон привез в Америку первые розы. Он был нашим первым и величайшим садовником. Вырастил первый виноград и стал первым в Америке виноделом. Привил нам вкус к французской еде. Придумал часы, которые показывали не только время, но еще дни на целую неделю. В его кабинете стояла (потому что это он ее изобрел) первая в мире — я не шучу! — копировальная машина. Он придумал этот удивительный механизм, потому что знал, что был Томасом Джефферсоном, и людям потребуются свидетельства его деяний. Удивительное устройство работало следующим образом: всякий раз, когда он что-то писал, механизм был присоединен к его руке, к механизму — перо, и вся конструкция, как в зеркале, повторяла движения Джефферсона. В результате получалась копия текста. Сегодня человек покидает Монтиселло с убеждением, что Джефферсон изобрел еду, вино, правительство, свободу, ксерокс, Америку и вообще все блага современной цивилизации. Направляясь с Нортоном к автомобильной стоянке, я не сомневался, что и ее тоже изобрел Джефферсон. А может быть, и воздух, которым мы дышим!
После Монтиселло Нортон выглядел вполне бодрым, и мы отправились в Виргинский университет. Прошлись по территории и немного посидели в студенческом городке, который даже при том, что там не было собачьей площадки, произвел на кота впечатление. Затем мы посетили почти не поддающуюся описаниям Ротонду — библиотеку, построенную по проекту Джефферсона (я убежден: он не только наш первый архитектор — не исключено, что он придумал само понятие книги! Видите, он уже начал выводить меня из себя!).
После этой ученой экскурсии настала пора вернуться в «Клифтон». Остаток дня мы отдыхали, я выполнил норму суточного чтения и плача, затем мы вместе поужинали в ресторане. Уставший Нортон почти всю еду продремал, только встрепенулся, чтобы выпить чайную ложку соуса из анютиных глазок и съесть крошку щербета, а в остальное время не открывал глаз. Я же лакал красное виргинское «Пино».
На следующее утро я понял, что наше путешествие подошло к концу. Ночью Нортону стало хуже. Он выглядел заторможенным, и у него впервые во время ходьбы стали подгибаться лапы. За ночь я несколько раз носил его к мискам с едой и водой и к туалетному лотку. Я поступал так и раньше, чтобы облегчить коту жизнь, но теперь понял, что самому ему не дойти.
Пока мы ехали на север, у меня было довольно времени для раздумий. Я вспомнил стихотворение Джерарда Мэнли Хопкинса «Маленькой девочке» — «Маргрит, оттого ль грустна ты, что пустеют рощ палаты?». Не могу сказать, что силен в поэзии. Творения большинства поэтов я читал в колледже. Хорошо, признаюсь, все, что знаю из поэзии, прочитал в колледже, кроме современной классики, начинающейся примерно так: «Жил-был юноша с острова Нантакет…» Хотя нет, неправда, когда мы только начали встречаться с Дженис, я читал ей и Йейтса, и Донна, и Уильяма Карлоса Уильямса. Но все это ради того, чтобы она поняла, насколько я тонко чувствующий человек, и переспала со мной. Так что это не в счет. Но во время той поездки стихотворение Хопкинса не выходило у меня из головы. Блестящий поэтический текст о том, что, когда мы горюем об умерших, мы в действительности горюем о себе. Оплакиваем собственную смертность. Что бы обо мне ни подумали, я не законченный псих. Сознавал — и сознаю — что Нортон был котом, а не ребенком и не моим родственником. Но сознание необязательно смягчает боль. Я старался понять, почему настолько полюбил своего кота и почему мне так горько. Когда умер отец, я испытывал то, о чем пишет в стихотворении Хопкинс. Оплакивал себя — свою утрату, грусть от того, что отца не будет рядом, непреходящую боль потери. С Нортоном все обстояло иначе. Да, конечно, себя я тоже оплакивал. Ведь я терял маленькое существо, которое за прошедшие годы сумело превратиться в ближайшего друга и неоценимого спутника. Нортон меня любил с первого дня нашего знакомства, и я отвечал ему тем же. Наша любовь была настоящей, сильной и ценимой нами обоими. В этом смысле я горевал о том, что терял. В нашей жизни — и в моей, и у других — не так много любви, чтобы с высокомерным равнодушием отнестись к тому, что любовь гибнет. Но в данном случае было нечто большее.
Мне казалось, что я искренне переживал из-за самого кота.
Единственное, чем я могу это объяснить, — люди несовершенны. Даже лучшие из них. Даже те, кого мы глубоко любим, пробуждают сложные, запутанные чувства, поскольку любви всегда сопутствуют боль и разочарование. Человеческие отношения непросты, в них всегда присутствует компромисс. Нортон же недостатков не имел, являлся, по сути, совершенством, потому что был проще большинства людей. Отдавал, ничего не требуя взамен (кроме кошачьего угощения и ласки — любил, когда ему чесали брюшко). Утешал, ни на что не жалуясь, предлагал свое общество и сочувствие. Осознав это, я понял, что мое горе не просто оправданно, оно важно еще и потому, что смерть Нортона не только моя потеря, она потеря для всех. Вокруг нас не так много совершенства, чтобы мы могли терять его без сожаления.