Страница 44 из 47
— Не зря говорят: человек, вырастивший дерево, не умирает. Как это символично звучит сейчас, — глянув в окно, заговорил Леонтий Баев. Чуть погодя, он обратился к хлопотавшей у стола Оле. — Да посиди ты с нами, Олюшка. Ну прямо закормила всех…
— Сейчас, сейчас, — хрипловатым, затомленным голосом ответила Олюшка, убирая все лишнее со стола.
— А ты, Леонтий, посолидничал, — заискивающе сказал Наумыч. — И Веруня тоже похорошела…
— Потолстела, — бесстрастно уточнил Баев.
— А чего ж костьми гремыхать, — оправдал зардевшую Верочку Кочкин. — Как это в армянском анекдоте? «На костях мы и в гробу належимся».
Кочкин немного смутился от собственных слов.
— У нас профессор Садковский недавно в Англии побывал, — сказал Баев. — Есть, говорит, там такой обычай: если жена нарушит общепринятый габарит внешности, то есть слишком потолстеет, то супруг смело может завести себе любовницу. Закон на его стороне. Потому-то англичанки в меру едят и до сорока пяти лет выглядят как девочки.
— Во. Слышишь, Верочка. В оба гляди. — Кочкин хохотнул. — Заведет Леонтий малогабаритную.
— Да уж чего хорошего, а глядеть она умеет. Ревнива до смерти: остановись у телеграфного столба, поговори с ним пять минут — она и столб спилит.
За столом робко засмеялись.
— Ты на себя погляди. Разъезжаешься по швам, — не обидно съязвила Верочка.
— Хочу, чтоб на земле меня стало больше, — сказал Леонтий и широко улыбнулся, щеки его округлились, заблестели. — Горе мне с тобой, Верочка, — сокрушенно покачал он головой, явно прибедняясь.
От этого разговора Пологову стало неловко, обидно. Снова косяком потянулись воспоминания о Васе, который для него не умер, не ушел из жизни, а был рядом, жил в нем как лучшая часть его самого. И многое из того, что порой им недооценивалось в Васе, что было неприятно в нем, теперь понималось иначе. Когда у Пологова вышла первая книга фантастики под названием «Зов планктона», Вася закупил десятка два этих нарядных книжечек и в радостной спешке раздарил близким и знакомым. С гордостью говорил всем, что написал ее не кто-нибудь, а Димка Пологов, его извечный друг. В книжке рассказывалось о загрязнении океанов и морей дизельным топливом и другими нефтепродуктами. Задыхаются рыбы и подводный растительный мир — планктон. Их гибель предотвращает ученый-химик, открывший способ очистки вод. Но появляются люди, которым это открытие мешает богатеть. Завязывается борьба…
— А почему ты написал об этом? О море-океане? — спросил однажды у Пологова Вася.
Пологов усмехнулся, молча пожал плечами.
— Ты бывал на море? — допытывался Вася.
— Нет, не пришлось, — ответил Пологов.
— Это и видно. Море у тебя, понимаешь, какое-то протезное. Без запаха, как дистиллированная вода, которую шоферы в аккумуляторы заливают. Ты извини, Дим, я от души, как матрос… Я же три года на Балтике плавал… Море! Оно, знаешь…
— Заладил: море, море. Не нравится книга — так и скажи! — вспыхнул Пологов. — Это же фантастика. Тут главное — идея, мысль, проблема. Хочешь запахов и цвета. — смотри Айвазовского, читай Грина.
— Да ты погоди, не горячись, Дим. Твоя книжка хорошая, в нашей библиотеке читают ее охотно. Только я никак не пойму, зачем ты взялся писать о море, а сам его никогда не видел.
— Жюль Верн никогда не был моряком, а все его книги о море, — защищался Пологов.
— Да не об этом я, Мить… Понимаешь, не узнал я тебя в этой книжке. Ее мог написать и другой человек. Ты же русский парень из села, от земли… А в повести действуют разные Гарри, Джорджи, Брэки… Ну скажи, ты хоть раз встречался с каким-нибудь Брэком? Чужие они тебе. И говорят, как роботы. Все на одну колодку. Живого словца не услышишь.
— Ну знаешь!.. — Пологову хотелось оборвать разговор. Он бы мог смириться с любой критикой друга, лишь бы тот не задевал его творческого честолюбия. — Надо же понимать! В повести показан не сегодняшний век. Откуда нам знать, как люди будут говорить лет через сто.
— Думаю, язык народа будет всегда в ходу…
Разговор этот частенько вспоминался Пологовым, даже помешал ему взяться за вторую фантастическую повесть и в то же время привел его к пониманию того, что живет он одной жизнью, настоящей, а пишет про другую, ненастоящую, будто подменяет себя из опасения, что правда его нынешней жизни, содержание и искренность его души будут менее интересны и нужны людям, нежели его нарядная выдумка и хилая книжность.
— Митрий Сергеич, аль задремал? — услышал Пологов голос Самсона.
— Он сюжеты разрабатывает, — Кочкин с улыбкой взглянул на Пологова. — Возьмет да напишет о нас. Хотя, что о нас писать? Люди мы средние: и вперед не лезем и сзади не плетемся.
Пологов натянуто улыбнулся, согнал с лица задумчивость. Мимо проходила Олюшка. Он взял ее за руку.
— Отдохнула бы. Посиди с нами, — сказал он. А когда она села рядом, неловко и надолго замолчал.
Обо всем, кажется, они переговорили, все обсудили в семье. А главное, каждое свое слово Пологов подкреплял делом. В собесе поторопил оформить пенсию за Васю. Похлопотал насчет оградки и вместе с шоферами установил ее, а затем покрасил. Недавно возле могилы посадили с Олюшкой сирень. Пологов сам догадывался, а порой спрашивал у Овчаровых о том, чем, как, в каком деле он может помочь им, а когда такое дело находилось, он бросал свои занятия и спешил выполнить его. Но все эти старания, мелкие услуги лишь частично снимали с него ощущение вины перед Васей. Пологов начинал понимать, что окончательное оправдание, искупление себе надо искать не в этом, а в чем-то более существенном, может быть, в перестройке самого себя, отношения к самому себе, к собственной жизни.
— Как живете, Олюшка? — спросил он, лишь бы не молчать.
— Живем… Надо жить, — бесцветным голосом ответила Олюшка. — Мама хворает. Да Андрейка без конца: «Где папа?» Вася в детсад за ним приходил, а теперь то я, то дедушка. «Где папа?» Сказать — не поверит. Тут бабка одна пробовала объяснить. Так он и слушать не захотел. «Мой папа сильный. А в ямку стареньких кладут». — Олюшка замолчала, а потом, нервно перебирая пальцы маленьких и крепких рук, с тоскливым возмущением тихо сказала:
— Ох, вечно ему было больше всех надо! А чем кончилось? Только нас и себя наказал.
Пологов не впервые слышал, как Олюшка посмертно обвиняла Васю в неосмотрительности, жалостливо ругала его, как бы возмущаясь заодно и своею судьбой: Олюшка выросла в детдоме, и вот теперь, считай, снова сирота. Пологов почему-то не мог спокойно слушать ее и смотреть ей в глаза. Ведь коли Вася виноват перед Олюшкой, значит, и он, Пологов, виноват.
— А я только таким его и знаю. Да и тебе другим он вряд ли бы нравился, — сказал Пологов.
— Да, такой уж он… — со вздохом кивнула Олюшка.
За столом между тем говорили на вечные темы.
— Ну что, по-вашему, главное в человеческой судьбе? — Баев многозначительным взглядом ощупывал сидящих:
— Здоровьице, — крякнув, заявил дед Самсон.
— Главное — хорошо пережевывать пищу, — пошутил Кочкин.
— Удача. Вот! — подытожил спор Баев и заговорил о науке, напомнил о своей диссертации.
Пологов слышал, что выросла она, эта диссертация, из социологического очерка, опубликованного в областной газете. С помощью местных журналистов Баев углубил его, расширил, дотянул до научного труда. На примере одного колхоза он исследовал проблемы миграции. Защиту обмывали в ресторане в присутствии Пологова. Уже после второй рюмки один из сотрудников, сидевший с ним рядом, вежливо стал делиться:
— Это не диссертация, а плакат. Боевичок… Миграция — это движение жизни. И никакими диссертациями ее не остановишь.
«Завидует!» — выгораживая друга, подумал тогда Пологов.
— И скоко тебе плотют, Леонтий? — поинтересовался дед Самсон.
Баев промолчал. За него ответил Кочкин:
— Двести пятьдесят. Кандидатская ставка. Как говорится, отдай — не греши. А там еще приработок. Леня сразу в двух институтах преподает.
— Ого! — воскликнул Наумыч, сухонькое, остроносое лицо его вытянулось. — Какими молодцами стали. А были-то шпана шпаной, будто вчерась на бахчах озоровали. А теперя — ишь ты! Митрий пишет, Леонтий дистритации сочиняет, Федор технику мастерит, Василек автопарком верховодил. Всяк свое дело нашел, да не пустяковое. И каждый, видит бог, далеко пойдет.