Страница 34 из 58
Идея придания социализму человеческого лица, дорогая социологам старшего поколения, не всегда находит поддержку у поколения их учеников.
«Чуть ли не в каждом выступлении (на конференции. — Д.Х.) я слышу поразительные восхваления славного прошлого советской социологии. Якобы советские социологи открывали глаза на правду, чуть ли не диссидентами были, приближали своей самоотверженной деятельностью крах режима. А мне кажется, что уместнее речь вести здесь о покаянии. Мы вчера с Борщевским вспоминали, как во время перестройки наметилась тенденция к покаянию интеллигенции. Но как-то это все быстро прекратилось. И теперь мы чувствуем себя героями. <…> Социологи, как и прочая интеллектуальная элита, частью и сами были властью и этот режим обслуживали. <…> Зато надо признать, что именно социологи укрепляли господствующую идеологию. Их скромный либерализм подвигал их на убеждение лиц, принимающих решение, расширить границы строя до чего-то с человеческим лицом. И даже успешно, потому что там, наверху, понимали, что надо выглядеть поцивилизованнее, чтоб сохранить суть режима. А уж новые границы, более широкие, которых добились советские либералы, советские социологи укрепляли так умело, что разрушить их потом стало во сто крат труднее, что мы ощущаем до сих пор»,
— так оценивает вклад советской социологии в развитие советского общества В. Воронков, социолог, директор Центра независимых социологических исследований[164].
Очевидно, что доступ к формированию памяти профессии у тех, кто солидаризируется с высказанной В. М. Воронковым точкой зрения, гораздо более ограничен, чем у её противников. Показательно, что в социологии (как и в российском обществе в целом), несмотря на отдельные выступления, не получившие отклика за пределами узкопрофессионального сообщества, так никогда и не началась дискуссия о том, как быть с прошлым — и с прошлым профессии, и с советским прошлым, — с тяжким наследством, от которого не удастся отречься. Вот как отреагировал на высказывание В. М. Воронкова В. А. Ядов:
«…На нашей конференции обнаружилось прямо противоположное понимание прошлого: крайне скептическое и энтузиастическое. Скепсис (в частности, выступление Воронкова) состоял в том, что молодые нашего времени не склонны прощать старшим ни компромиссы, ни недостаток знаний. Представители старшего поколения, включая и меня, вряд ли готовы признать себя „виновными“, так как разумно все же видеть историю науки в общественно-политическом контексте»[165].
Уверенность, что гордость за «достижения советской социологии» является единственным чувством, которое они могут испытывать относительно советского режима, естественно ведет к заключению, что советские аппаратчики, которыми были они сами, должны занять достойное место в памяти профессии, их образ должен сохраниться светлым в памяти «молодых ученых»:
«Поэтому не станем исключать из числа социологов старую номенклатуру. Ряд ее представителей сыграли важную роль в возрождении науки. Академик Румянцев… жил внутри своего идеального социализма, как он его выучил и воспринимал. Он не желал вообще выходить за пределы этой оболочки и знать, что есть какие-то омерзительные реальности аппарата»[166].
Неведение относительно особенностей общества, в котором довелось жить социологам, проходит красной нитью через их воспоминания.
«XX съезд партии стал для него (А. Г. Здравомыслова. — Д.Х.), как и для многих людей его поколения, очень крупным событием. Он не мог сказать о себе, как это сделал в свое время философ Мераб Мамардашвили, что, будучи убежденным антисталинистом, все это знал, предвидел, чувствовал заранее. Но именно после съезда партии возникло критическое отношение к действительности и стремление эту действительность самостоятельно понять: что необходимо? где справедливость? где идеалы?»,
— так вспоминал об этом А. Г. Здравомыслов[167].
Публикация таких воспоминаний, оказывающих самое непосредственное влияние на формирование профессиональной памяти нового поколения социологов (напомним, что цитируемая выше книга Б. М. Фирсова — это курс лекций, прочитанных аспирантам Европейского университета), редко приводит к публичной полемике.
Неудивительно, что те, кто отважно делились своими «реформаторскими взглядами» с ведущими партийными руководителями и зачастую получали их поддержку, те, кто, борясь за «социализм с человеческим лицом», готовили сводки для повышения эффективности работы партийных органов и КГБ — своих главных официальных заказчиков, — «очистившись» в перестройку, сегодня не испытывают никакого психологического дискомфорта при воспоминаниях о прошлом. Их рассказы о сотрудничестве, например с КГБ, носят вполне идиллический характер, да и сам КГБ, в духе времени, в них выглядит скорее привлекательно, с «человеческим лицом».
«Образ КГБ в середине 80-х гг. был несравненно мягче и привлекательней, чем в сталинские времена. Органы сделали многое, открыто убеждая граждан в необходимости сохранения безопасности советской родины. На положительную репутацию повлияли книги, кино и телевидение. Тем не менее многое осталось от старых времен, во всяком случае, интеллигенция относилась к органам скорее недружелюбно и с подозрением. (Курсив /полужирный — прим. верст./ мой. — Д.Х.)»,
— вспоминает Б. М. Фирсов[168].
Возвращаясь к теме параллельных, но пересекающихся реальностей, напомним, что Б. М. Фирсов является основателем одного из альтернативных образовательных учреждений Петербурга — Европейского университета.
Конечно, не социологи ответственны за идеализацию КГБ или советского прошлого, хотя и они вносили и вносят в нее посильный вклад. При всех проблемах, которыми чревато для социологии такое конструирование памяти профессии, нельзя не признать, что значительная часть советских социологов никак не была главными стражами «истинного учения», его активными пропагандистами. Как бы то ни было, они все-таки основали социологию. И в этом — как и в открыто двойственной позиции ее лидеров — радикальное отличие этой дисциплины от истории.
В отличие от социологии, сам факт появления которой среди советских общественных наук свидетельствовал о постепенной мутации режима, советская историческая наука, неотъемлемая часть большевистской доктрины, складывалась под недреманным оком «партии и правительства». Фундамент советской идеологии, эта дисциплина служила основой легитимизации советской власти. Ее задачей было представить историю России (и всемирную историю) как поступательное движение к Октябрьской революции и затем к коммунизму. Поэтому истеблишмент советской исторической науки подбирался с особой тщательностью, формировался из отборных кадров красной профессуры, «выходцев из рабочих и крестьян». Что касается «вклада советской историографии в мировую историческую науку», который А. Я. Гуревич характеризует как «ограниченный и второсортный», то создавать оригинальные концепции, осваивать опыт работы зарубежных коллег и даже передавать профессиональные навыки и умения не входило в число «первоочередных задач» представителей этой дисциплины.
Несмотря на тесную связь советской исторической науки с советской властью, ее истеблишмент без потерь спланировал из советского в постсоветское время. Некоторые исключения (среди которых можно назвать И. Я. Фроянова, известного своими крайними националистическими взглядами, снятого с поста декана исторического факультета СПБГУ под давлением общественности только в 2001 г.) подтверждают это правило. В большинстве своем бывшие руководители исторической профессии успешно сохранили свои посты и позиции и после перестройки. Ученики красной профессуры, они и по сей день оберегают преемственность советской исторической науки.
164
Воронков В. М. Там же, с. 131.
165
Ядов В. А. Ленинградская социологическая школа…, с. 169. См. также: Российская социология шестидесятых годов в воспоминаниях и документах / Под ред. Г. С. Батыгина. М., 1999.
166
Фирсов Б. М. История советской социологии…, с. 112.
167
Здравомыслов А. Г. Российская социология шестидесятых годов в воспоминаниях и документах…, с. 156 след.
168
Фирсов Б. М. Там же, с. 96.